Его единственная — Алексей Малых

Как и ныне, Щел лишь слегка поёжился под едким взором возничего, что намеренно пристально разглядывал его выбившуюся прядь коротких волос, старательно заправленных под шапку, рукав свиты, что неестественно свободно болтался под епанчой, на протянутую ему пару серебряных монет. Очередную долю осуждения, что мелкими занозами забивается под кожу, под самый её верхний слой, вроде и не причиняя вреда видимого, но досаждая своим свербением постоянным, Щел снёс с терпеливым равнодушием — идти пешим у него нет сил, да и скрываться становится всё труднее — всюду дозоры усилили, что особо и не препятствует ватажникам знатно баловаться, да и заставы легче миновать с кем-то из местных.

— За него… полотка тебе добавлю,- взобравшись на воз и усаживаясь поудобнее на нём, крякнул возничему грузный муж, что ранее уже купил себе место у одной из трёх бочек с солью. — Ах, какой полоток… Чудо, а не полоток… — приговаривал он, копошась в своих многочисленных туесках, узелках и плетёнках пока не нашёл, что искал.

Цокая языком, он выудил из плетёнки один полоток, верно желая им сам оттрапезничать в пути. Понял по непримиримому лицу возничего, что одного будет мало, достал ещё один и раздробил того пополам. Несговорчивый возничий подумал лишь малость и то для виду — больно сребреники его слепили — и, принимая доплату, полтора полотка, алчным взором указал на круглый свёрток, что был точно хлебом, завёрнутым в тряпицу, и лежал в плетёнке — и его половина ушла в руки возничему.

А как поднабил возничий своё брюхо копчённой на ольховой стружке гусятиной, вроде бы и подобрел, но всё до того времени, пока о Щеле не вспомнил. И потом ещё недобро косился на усталого отрока, как если бы неотесанной доской, сплошь усыпанной заусенцами и сучками, с усердием приглаживал по оголённой коже.

Но вдругорядь, иной муж, тот, что бескорыстно упросил возничего взять с собой Щела, словно елеем смазывал те щиплющие ссадины. Его маленькие, почти круглые глаза, что прятались под нависшими веками, источали только добро. Сам он был уже давно не молод; из под шапки торчала тонкая косичка, настолько тонкая, что не могла удержать на себе ни единого кольца и была стянута кожаным шнурком, и лохматая, как пакля.

Толстяк долго смотрел на удаляющиеся городни острожка, верно оставив там кого-то очень дорогого ему, и когда те скрылись из виду, всё не отпускал то место, где по всему он располагался. Вернувшись из самозабвения, хмыкнул, когда заметил любопытство отрока, на своих толстых пальцах, что до сих пор удерживали останки тушки, и решив в себе о чём думает тот, разделил и эту часть пополам — себе оставил иссушенное крыло и длинную шею с рёбрами, а Щелу, что тут же отвёл глаза от неудобства данного происшествия, протянул мясистую грудку. Хотя Щел вовсе и не с вожделением смотрел на гусятину, а с какой-то смесью неловкости и смущения перед дородным мужем, что ради него, увеченного незнакомца, потерял почти все свои дорожные припасы, но и с благодарностью, и с какой-то даже толикой стыда за себя такого, не могущего в этой жизни позаботиться даже о себе самом, уже даже начавшему привыкать к терпеливому пренебрежению даже и от своих. И этот северский стал первым, кто проявил к нему доброту, а не снисхождение. Щел не стал отказываться от гусятины, и благодарствуя принял, всё же для вида предложив обменяться на менее питательную часть. Толстяк отказался.