Тихомолком из Киева ещё заутра двинулись поездом. Без бубенцов звонких шли. Цельный день сани скрипом своим их развлекали. Есислав, в медвежьи шкуры кутаясь, к Ланке жался, вызывая у Щела глупую ревность.
Нет, не умереть Чеслава хотела — просто не быть, не родиться в мире сем, ни принести кому-то боль хоть житием своим, хоть своими делами, или даже причинить кому страдания своей смертью, ведь верно есть люди на сем свете, что будет о ней плакать; и мир ей этот стал чуждым весь, и не видит и не помнит Чеслава всей его красоты: ни зелёных лугов, ни синего неба с плывущими по нему волохатыми ягнятами, ни степи цветущей ярко алыми маками с белеющими на ней пятнами мари, ни услады от малинового звучания зимней зорянки, что вовсе не спорит с позёром соловьём, а робко, но столь пронзительно, дарит себя другим тогда, когда иные птицы смолкают в ожидании тёплых дней.
Вот и нынче, в ночной тиши, его пение стрелой пронзило слух Чеславы. Но она так же продолжала лежать на одре навзничь. А ведь в ином времени она бы кинулась отпирать ставни и, высунувшись по пояс из окна, жадно ловила бы посвисты рыжегрудого певца. Подошла бы ворчунья Милолика, принялась бы ту волочить внутрь, забранилась бы, что уходит тепло из одрицкой, и им теперь придётся стынуть, а потом бы сама, на пару с Чеславой, слушала бы, и улыбалась бы.
Замокрились ресницы по новой, потекли ручейки из глаз. Чеслава не помнит и дня, ни годины, чтоб её глаза были сухи. Она оплакивала свою посестру даже во сне, считая себя причастной к столь ужасной смерти той…
Повернулась на бок и выплакавшись, тихо-тихо, опять забылась.
Проснулась, когда в одрицкой были видны очертания предметов, кто-то зажёг лучину. Но Чеславе не было то интересно — она знала, что это Забава, та каждое утро приходит к ней проявляя свою неумелую, да и вовсе ненужную Чеславе, заботу.
— Накормить её,- грубо приказала Забава, брезгливо поморщилась от вида Чеславы, когда две девки усадили ту на край одра.
Сестра посадника не походила на себя прежнюю, пышащую здоровьем и силой: щёки впали, под глазами были огромные, почти чёрные, круги, коса сбилась в колтун, сама не умывалась уже давно, а ворот рубахи был грязен, что не понять было в чём он. Когда девки принялись насильно вливать в рот Чеславы тюлю, стало понятно от чего та была грязна: Чеслава даже не пыталась что-то проглотить, но и не плевалась, и не пыталась откинуть от себя своих кормительниц — у неё просто не было сил — и жидкое месиво стекало по шее.
— Была б моя воля, я бы давно отравила тебя, — грубо зашипела Забава, а её лицо изломалось в злобе. — Ешь, дрянь!
