— Неправда! — воскликнул Миша, сжав кулаки. — Я просто…
Он шагнул было ко мне, но остановился. Лицо у него горело, глаза — полны тревоги и стыда.
— Там написано… плохо, — пробормотал он, глядя в пол. — Я увидел и… подумал, может, лучше не надо. Я не хотел, чтоб вам было обидно, Ольга Павловна.
Настасья фыркнула и подбоченилась:
— Ой-ой, какой благородный! Газету прячет, значит, чтоб барышне нервы не портить. А сам, поди, с дружками в подворотне хихикал, как рисуночек разглядывал! Да я тебя…
— Хватит, Настасья, — спокойно сказала я, забирая у нее газету. — Он сделал, как посчитал нужным. И я ему за это благодарна.
Кухарка недовольно цыкнула, но замолчала. Миша прикусил губу, упрямо глядя на меня снизу вверх.
Я больше ничего не сказала. Только развернула газету — и увидела.
Шарж. Грубый, язвительный, растянутый по центру страницы. На рисунке — профессорская кафедра, стилизованная под трон, украшенный гербами с книгами и чернильницами. На троне восседает карикатурно изображенная женщина в профессорской мантии, с чрезмерно увеличенными очками на носу и гипертрофированным пером в руке. Лицо женщины очень хорошо узнаваемо, потому что это мое лицо.
Ее поза — горделивая, даже напыщенная, но при этом платье сбилось на коленях, и видно, что на ногах у нее огромные мужские сапоги, очевидно чужого размера.
Под шаржем надпись:
«Век прогресса, или Опыты над женским умом под руководством дамы в шляпе. Трепещи, Университет, Воронцова идет!».
Бумага хрустнула под моими пальцами.
— Прелестно, — произнесла я ровным голосом.
Настасья тяжело выдохнула.
— Подлоты какие… Господи, да чтоб им руки отсохли. Я ж сразу сказала, этим в очках доверять нельзя — ни слова правды, все язвой пишут.
— Я не хотел… — пробормотал Миша. — Я думал, может, вы и не увидите…
Я посмотрела на него. Он стоял с виноватым лицом, словно сам был автором дурацкого шаржа
— Спасибо, Миша. Ты большой молодец. Ничего страшного. Это хорошо, что я увидела газету. А теперь ступай, у тебя дел много.
Он не двинулся с места. Постоял, поерзал, будто хотел что-то сказать, но не решался. Я уже повернулась, чтобы уйти в кабинет, как вдруг услышала:
— А почему они… так с вами? — спросил он тихо, но очень серьезно. — За что они вас нарисовали?
Я остановилась.
Он стоял, съежившись, в заношенной рубашке, но с этим взрослым выражением на лице, которое я часто видела у дворовых детей.
— Вы же… добрая. И учите. Я сам научился читать, потому что вы помогли…
Я с минуту молчала. Только сжала пальцами газету еще сильнее.
