За секунду до любви. — Вирсавия Вайс

* * *

Меня разбудил не свет, а звук. Низкий, нарастающий гул, от которого задребезжали стёкла в
рамах. Он врезался в тишину заснеженного леса, как нож в масло, и разорвал мои тяжёлые,
полные обрывков снов, мысли.

Вертолёт.

Сердце ёкнуло, забилось чаще — не от страха, а от стремительного осознания: точка
невозврата пройдена. Нет больше тихой избы, нет убаюкивающего потрескивания печки, нет этого
кокона из безопасности и забвения. Пора.

Я резко села на кровати. Машка рядом, завёрнутая в свою пелёнку, лишь недовольно сморщила
носик и глубже засунула кулачок в рот, не просыпаясь. За окном — ослепительная белизна и
чистое, холодное, синее небо. Снегопад кончился. И этот день перевернул страницы моей жизни,
которая так много для меня значила, которая дала мне новую жизнь. Новый смысл и которая…
Нет, не так… Я наконец нашла дорогу к себе. Я нашла себя. В этой забытой Богом деревеньке,
почти умирая, я нашла себя.

Странно? Я бы сказала, невероятно.

Улыбнувшись, встала и натянула тёплый пушистый свитер, который на мне был как платье.
Быстро умылась и выглянула в окно. Над лесом показался вертолёт.

Следующие полчаса слились в калейдоскоп суеты и тихой паники. Бабка Лида, с заплаканными
глазами, суетилась, завязывая в узелок последний, стопятисотый, бочонок с клюквой. Дед,
мрачный и сосредоточенный, уже выносил вещи к выходу, где на утоптанном снегу чернели два
чемодана, три огромноые, просто неподъёмные сумки с провиантом, бочонки с капустой, клюквой,
солёными грибами, два кутуля с солёным и копчёным салом и четыре чётвертины крпчёного-же
мяса. — наш «гумконвой для голодающей Москвы».

— Возьми, возьми, дитятко, — причитала ба, суя мне в руки ещё и трехлитровую банку с мёдом.
— И сальце вот это, скушай сама. Оно с перцем и можжевельником.- Она наклонилась к моему
уху,- Афоня сам его коптил по рецепту старому, Сейчас такого и не делают… Ой,- всплеснула
она руками, оглядываясь,- да я же тебе туесок с пирожками в сумку положила, ты их в первую
очередь съешь, они ещё тёплые!

Я обнимала её, целовала в морщинистые щёки, пахнущие дымом и тёплым хлебом, и сглатывала
подступающий ком к горлу.

— Ба, мы вернёмся. Летом. Обязательно. Вы нас ждите.

— Ждать будем, — хрипло сказал дед, грузно ставя на крыльцо рюкзак, в который смело мог
поместиться двухкамерный холодильник. — Ты, Стешка, гляди… Там, в городе-то… Осторожней.
Люди… Они разные.

Я кивнула, не находя слов. Он был прав. Там, за этим лесом, был другой мир. Мир, где я была
мёртвой героиней и живой матерью. Мир, где ждал отец, разрывающийся между радостью и
тревогой. Мир, где… где где-то был он, человек, которого я люблю. Люблю так, что не могу без
него дышать. Дан.

Имя, которое всю ночь крутилось у меня в голове, как навязчивая мелодия. Воспоминания
накатывали волнами в темноте: его холодные глаза в подъезде, первый поцелуй, грубый и
жаждущий, его смех, когда мы мчались на байке, его руки на моём теле, его голос, шепчущий
«детка»… И боль. Предательство. Пари. Письмо, унесённое ветром. Всю ночь я перебирала эти
осколки, пытаясь собрать из них не картину боли, а картину нашей истории любви. Сумасшедшей,
безумной, но… Нашей! Пусть через боль! Через всё то, что нам пришлось пройти, но не у всех
же могут быть грёбаные единороги. Наши вот сдохли. Бывает и так. Главное, чтобы сейчас было
не поздно.

Гул вертолёта стал оглушительным. Снег с крыши избы посыпался хрустальной пылью. На опушку,
залитую солнцем, опустилась огромная серая «птица». Из неё выпрыгнули двое мужчин в
утеплённых комбинезонах и с серьёзными лицами.

— Стефания Альбертовна? — перекрикивая винты, спросил один, подходя ко мне. — Мы от
Альберта Францевича. Поможем с вещами.

— А вы… — я смотрела на них, ничего не понимая.