Прапорщик 1914: Галиция — Константин Градов

Он замолчал, глядя в мутное окошко, на серую сеющую морось. А я сидел и думал, что эхо бывает и такое — гулкое, через целый фронт, через сотню вёрст и через два месяца. В Пруссии у меня уже отняли подпись, тихо, карандашом по краешку: «повременить». Я полагал, отстал тот карандаш, остался на той войне, на той земле. А он не отстал. Он переехал следом, на новую землю, отъелся, окреп, набрался чина — и писал теперь уже не карандашом по уголку, а пером, твёрдым росчерком, под целой реляцией. То же перо. Та же рука. Только взяло шире.

Я взял со стола казённую бумагу ещё раз и перечёл место со своим именем — медленно, по слову, будто надеялся, что буква в третий раз встанет иначе, чем встала во второй, и выйдет не «при содействии», а что-нибудь живое, моё, заработанное на холодном броду той октябрьской ночью, когда мы шестеро ползли через чужое поле и держали в руках не перо, а нож да гранату. Но буква стояла та же, мёртвая, ровная, чиновная, и сколько ни гляди — не оживала. Странная это вещь, подпись: росчерк пера, минутное движение чужой холёной руки в натопленной комнате, — а перевешивает целую ночь на грани и всю кровь, какую за ту ночь могли пролить да по счастью не пролили. Я положил лист обратно — осторожно, ровно, как кладут на место не свою вещь, чтобы хозяин не приметил, что брали, — и подумал, что отнятое именно так и узнаётся. Не по громкому слову, не по крику. А по этой вот ровной казённой строчке, в которой тебя обвели, как обводят на меже чужую полосу: тихо переставили колышек на сажень в свою сторону, и хлеб с той сажени теперь не твой.

* * *

К полудню сделалось ясно, что и Окунев тут бессилен, — а от этого было тошнее всего.

Поехали мы с ним верхом к Загорскому, в полковой штаб, в попо́в дом, — Окунев рассудил, что молчать этак не годится, надо подать голос, покуда бумага не ушла дальше и не отлилась в окончательную, твёрдую форму, из которой её уже ничем не вынешь. Дорога раскисла, кони шли тяжело, по бабку увязая, и за весь путь Окунев не обронил ни слова. Я держался при нём, в передней, в грязных сапогах, на том же месте, где стоял в прошлый раз, и так же мимо меня сновали чистенькие писаря, не глядя, как сквозь пустое. Только теперь я этому миру уже не дивился — выучился. Окунев прошёл к полковнику, а я остался ждать. Ждал недолго.

Загорский был хмур, обрюзгл, сер и невыспавшийся пуще прежнего, замотан вконец, с лиловыми мешками под глазами, — но человек, как я уже знал, невредный. Он выслушал Окунева, выслушал меня, покивал, повздыхал и развёл руками — теми же почти словами, что и в прошлый раз, только горше.