Стало быть, по Вегецию и по прусской поговорке — я сегодня «стоял» чужим телом. Телом Глеба Бирюкова, медиевиста, двадцати девяти лет, реконструктора. А не прапорщиком Мезенцевым.
Это значило очень простое. Это значило, что моё прошлое — теперь здесь. Оно уже не факультативное воспоминание для внутреннего монолога. Оно — моё оружие. Оно уже спасло меня. Может быть, ещё не раз спасёт. Но цена этому — жизнь того молодого австрийца, которого в одной глухой галицийской ячейке я убил ударом, каким с тринадцатого века в моих любимых хрониках рыцари-брат разбивали шлемы литовских прусов.
У них тогда тоже, когда они били, был чужой бой в чужое тело. Хроника об этом не пишет. Хроника пишет: «поразил в шею». Хроника не пишет, что этот молодой прус, которому в «поразил в шею» отвели строку, тоже имел мать, возможно, такое же круглое молодое лицо и такое же короткое удивление в глазах.
Я стоял у стенки «уса» и, в первый раз за последние двенадцать лет с тех пор, как я начал серьёзно заниматься историей Тевтонского ордена, подумал одну мысль, которую раньше никогда додумать до конца не умел.
Хроники, которые я читал всю свою сознательную жизнь, — лгут. Не на фактах. На масштабах.
Они сокращают человека, которого рыцарь убил, до строки «поразил». В этой строке — чей-то сын. Чей-то брат. Чей-то жених. И если я, читая эти хроники, в прошлой жизни иронически помянул «средневековый пафос», то я в этот момент, в октябре четырнадцатого, в галицийской канаве, со слабым тусклым запахом чужой крови на моих сапогах, впервые увидел, что средневековый пафос — это не пафос. Это то, что остаётся, когда человек у тебя на глазах переходит в строку.
Я вернулся в землянку к пяти.
Фёдор Тихонович уже не спал. Он варил утренний чай. Буржуйка дышала ровно. Ковальчук за перегородкой похрапывал.
— Сергей Николаич. Походили?
— Походил.
— Лучше?
— Не знаю. Но тише.
— «Тише» — это, барин, хорошо. «Тише» к утру обычно приходит. Это я сам знаю, у меня со дня, как я во вторую ночь после первого моего убитого встал сам из землянки, прошло тридцать девять лет. Я тогда тоже тише к утру пришёл.
Он сказал это совершенно ровно, наливая мне чай, и я впервые сообразил, что Фёдор Тихонович, крестьянин шестьдесят восьмого года, в своё первое убийство русско-турецкую войну не пошёл, но где-то, на каком-то своем маленьком фронте, всё-таки убил первого человека, и у него тоже была вторая ночь. И вторая ночь у него была, очевидно, в девятьсот четвёртом или пятом в Маньчжурии, но, может быть, и раньше: я о Фёдоре Тихоновиче знал не всё.
