Левая рука сама собой пошла к правому запястью — тем самым автоматическим, за тысячу раз отлаженным движением, каким он привык, не просыпаясь до конца, поддеть большим пальцем ремешок, скользнуть к стеклу и узнать время. Пальцы прошли по голой коже и не нашли ничего. Не было ни часов, ни ремешка — ничего из того, что рука знала на этом месте полжизни; запястье под его пальцами было ровное, гладкое, молодое, чужое.
Тогда он открыл глаза.
Над ним был беленый бревенчатый потолок, проконопаченный по пазам серой паклей. Стена напротив, крашенная понизу унылой больничной панелью, выше переходила в ту же побелку. Единственное окно затянуло настоящей мартовской наледью — толстой, в палец, с разлапистыми ледяными перьями по углам, какая давно уже не намерзает на городских стёклах с их двойными рамами и тёплым нутром. Койка под ним была железная, с облупленными шишечками на спинке, одеяло — серое, суконное, армейское, тумбочка рядом — крашеная, в потёках. Всё это вместе складывалось в одно простое, тяжёлое слово: палата.
Воронин поднял руку к лицу — медленно, как поднимают и поворачивают перед глазами чужой, незнакомый предмет, чтобы рассмотреть со всех сторон. Рука была не его: длиннее в пальцах, ровная, без двух старых белых шрамов на костяшках, без седого жёсткого волоса на тыльной стороне, который он привык там видеть. Он провёл этой чужой ладонью по щеке и подбородку, и под пальцами оказалась молодая, жёсткая, коротко отросшая щетина, а под ней — другие скулы, другой нос, другой гладкий лоб без той вертикальной борозды между бровей, которую он сорок лет старательно хмурил и которая давно уже не разглаживалась.
Не моё лицо.
Думать об этом длинными словами было нечем, да и незачем — слова в такие минуты кончаются первыми, остаётся работа. И он принялся за работу, единственную, какую умел в положении, где ничего не понятно: стал собирать факты, как собирал их всегда перед выходом, отдельно складывая то, что есть, то, чего нет, и то, что из этого следует. Последнее, что по-настоящему принадлежало ему самому, он помнил коротко и отчётливо, без всякого тумана. Полигон. Сырой стелющийся ветер с поля. Цепочка молодых лейтенантов на огневом рубеже и он сам рядом с ними, пришедший подсказать, поправить хватку, сказать то, что знаешь только пройдя через настоящее. Потом обруч на груди затянулся разом и до черноты, мёрзлый асфальт прыгнул в лицо, чей-то далёкий голос крикнул «товарищ подполковник» — и на этом всё для него оборвалось, аккуратно, как обрезанная плёнка.
А теперь был потолок, бревенчатый, чужой, и чужая рука, которая слушалась его, как своя.
