Чужие петлицы — Роман Тард

Спрашивать себя, не спятил ли он, Воронин не стал: удивляться и объяснять будет после, если останется кому и зачем, — а сейчас надо работать с тем, что дали. Он медленно сжал кулак чужой молодой руки и так же медленно разжал. Пальцы повиновались сразу, без задержки. Вот это и оказалось самым скверным — не лицо и не потолок, а то, как послушно, без запинки, ходила его чужая рука, словно всю жизнь была своей.

* * *

Палату он прочитал так же, как привык читать перед работой незнакомую местность, — по очереди, без спешки, отмечая всё, что может однажды пригодиться.

Шесть коек, считая его собственную: две в ряд под окном, четыре вдоль боковых стен. Дверь одна, обитая для тепла рыжим войлоком, с потемневшей крашеной ручкой. В углу печь-голландка, ещё тёплая, — у приоткрытой дверцы поддувала розовато светился остывающий жар. Под окном стоял стол, и на нём в строгом больничном порядке выстроились эмалированный таз, склянки тёмного стекла, аккуратно свёрнутые валиком бинты. Высоко на стене, куда не дотянешься, висели ходики с гирькой на цепочке, и они шли — тикали неторопливо, по-домашнему уютно, и от этого мирного звука всё прочее казалось ещё более не на своём месте. Часы тут были на стене. А на руке часов не было.

Сосед справа спал, отвернувшись к стене и забинтованный по самые брови, так что наружу торчал только острый небритый подбородок. Через одну койку от него лежал тот, со свистом, — пожилой, серый лицом, с глубоко провалившимися щеками; грудь его под одеялом поднималась и опадала с заметной натугой, и каждый вдох давался ему как отдельная тяжёлая работа. У дальней стены кто-то помоложе, с круглой стриженой головой, читал, беззвучно шевеля губами, замусоленную до серости книжку. На нового, на очнувшегося, пока никто из них не смотрел, и это Воронину было только на руку.

На крашеном гвозде у двери висела гимнастёрка, и на ней его взгляд задержался дольше, чем на людях. Сукно защитного цвета, глухой стоячий ворот, а на отложенных петлицах — он скосил глаза, проверяя сам себя, не веря и сверяясь, — по два эмалевых квадратика, и под ними узкий малиновый просвет. Кубари. Лейтенантские. Не звёздочки на жёстких погонах, каких в этой комнате не могло быть в принципе, а именно кубики в петлицах, и именно малиновый, пехотный кант. Глаз отметил всё это спокойно и точно, прежде чем рассудок успел снова отшатнуться, потому что знаки различия Воронин знал хорошо и знал твёрдо, какому десятилетию они принадлежат и какому не принадлежат уже очень давно.

На тумбочке у изголовья лежали серая книжечка-удостоверение и при ней маленькая, со стёртыми уголками, фотокарточка. Воронин дотянулся, взял. Командирское удостоверение, шероховатая бумага в крапинку, лиловый штамп наискось, чернильные строки, выведенные с сильным нажимом. «Рябов Сергей Иванович». Год рождения — тысяча девятьсот восемнадцатый. С карточки прямо на него смотрел светло-русый паренёк лет двадцати с небольшим, с открытым прямым взглядом и упрямой складкой у рта, — незнакомый, посторонний, как любой случайный человек в очереди или в вагоне. Он рассматривал это чужое лицо долго и внимательно, потом снова, как давеча, тронул пальцами собственную щёку. И постепенно до него дошло с медленной, выворачивающей наизнанку простотой: лицо с карточки и было теперь его лицом, единственным, какое у него осталось.