Что-то в моём голосе заставило его перестать улыбаться. Не сразу. Улыбка уходила медленно, как вода из раковины, — сначала истончилась, потом дрогнула в уголках, потом пропала.
— Сегодня — тридцатое ноября, — продолжил я. — Завтра начнётся кое-что, после чего никому из нас не будет дела до старых счётов. Ни мне. Ни тебе. Ни Витьке, который сейчас смотрит на тебя и думает о сворачивании шеи. Поэтому я предлагаю тебе сесть, поужинать, послушать то, что я скажу после ужина. А Тушино…
Я помолчал. Посмотрел ему в глаза.
— … Тушино — от нас никуда не денется. Ни от тебя. Ни от меня. Но сегодня — не про Тушино. Мы оба это понимаем.
Костров смотрел на меня. Три секунды. Пять. Семь. Глаза — светло-серые, холодные, привыкшие считывать людей быстрее, чем те успевали заговорить. Он считывал меня сейчас — искал трещину, зазор, слабину. Не из злости. По привычке.
Не нашёл. Я сильно изменился за эти полгода. И далеко не только из-за Тушино.
Он взял бокал. Отпил воду. Поставил обратно.
— Какое место мое? — спросил он.
— Свободная рассадка.
— Ну. — Он поправил лацкан пиджака — жест, заменявший ему кивок. — Тогда четвёртый у окна.
Развернулся и пошёл к столу. Спокойно, ровно, с прямой спиной — ни один человек в зале не догадался бы, что только что между нами прошёл разговор на грани фола.
Я выдохнул. Убрал руки со стойки. Пальцы затекли — оказывается, я вжимал их в дерево так, что на лаке остались вмятины.
Через зал поймал взгляд Витьки. Брат смотрел на Кострова, потом на меня. Я едва заметно качнул головой: не сейчас. Витька сжал челюсть. Выдохнул. Разжал руку на бокале — медленно, палец за пальцем.
Олег рядом с ним что-то тихо сказал. Витька не ответил, но плечи опустились на полсантиметра.
Ладно.
Работаем.
К половине восьмого зал был полон. Тридцать девять человек — на одного больше, чем ожидалось. Свечи горели ровным светом. Олеговские «полуночники» стояли в центре каждого стола, и их серебряные прожилки мерцали, отбрасывая на скатерти узоры, похожие на звёздные карты. Надя скользила между столами — тихо, с улыбкой, которая успокаивала и располагала одновременно.
Гул голосов. Смех. Звон бокалов — в них было вино из запасов Давида, привезённых из Голанских высот.
Я стоял в дверях кухни и слушал. Не разговоры — тон. Тридцать девять человек, каждый из которых знал, что завтра начинается нечто, к чему нельзя подготовиться до конца. Они смеялись, они шутили, они разливали вино. Но под каждым смехом, под каждым словом — нота, которую я слышал всё утро. У Нади, у Олега, у Лизы. Нота натянутой струны, которая ещё не лопнула, но уже звенит.
