За окном вагона медленно падал густой, театрально-крупный снег, укрывая перрон Белорусского вокзала пушистой шапкой. Москва провожала Леманского мягкой зимой, словно извиняясь за то, что отпускает его в чужой, еще не остывший от пожаров край. Владимир был в купе один. Это было странное, почти забытое чувство — одиночество в замкнутом пространстве. Последний год его жизнь была наполнена голосами, запахами краски, скрипом половиц на Покровке, шелестом сценариев и, с ноября, требовательным, но таким сладким плачем маленького Юры.
Он сознательно отказался от долгих прощаний на ледяном ветру вокзала. Аля осталась дома. Последнее, что он запомнил перед выходом — запах детской присыпки, теплого молока и растворителя для масляных красок. Аля, сонная, в наброшенной на плечи пуховой шали, кормила сына. Юра, крохотный, пахнущий сдобной булочкой, даже не проснулся, когда отец коснулся губами его виска.
— Ты только возвращайся скорее, — шепнула она, не отрывая взгляда от младенца. В её глазах, обычно искрящихся творческим азартом, стояла тихая, древняя женская тревога. — Мы будем ждать. Не потеряйся там, в их тумане.
«Не потеряюсь», — подумал Владимир, глядя в темное стекло, где отражалось его лицо — лицо советского режиссера тридцати с лишним лет, за которым прятался опыт человека из двадцать первого века.
В купе международного вагона было натоплено так, что запотело окно. Пахло угольным дымком — вечным запахом странствий, сукном и немного хвоей: кто-то в коридоре вез еловые ветки, оставшиеся после недавнего Нового года. Этот запах хвои был тонкой нитью, связывающей его с домом, с той елкой, которую они с Алей наряжали старыми дореволюционными игрушками. Владимир щелкнул замками чемодана, но достал не одежду. Он извлек на свет свою переносную лампу с зеленым абажуром. Тяжелое латунное основание глухо стукнуло о столик. Ставить её здесь было некуда, розеток не хватало, напряжение скакало, но он просто положил её рядом, как якорь. Изумрудное стекло тускло, успокаивающе блеснуло в свете вокзальных фонарей. Это был его талисман, его личный маяк в океане истории.
Дверь купе мягко отъехала в сторону. Проводница, полная женщина с добрым, распаренным лицом, внесла два стакана в мельхиоровых подстаканниках. Звякнула ложечка — самый уютный звук железной дороги.
— Чайку, товарищ Леманский? С лимончиком, как просили. Сахару не жалела, путь-то неблизкий. А лимоны нынче хорошие, абхазские, пахучие.
— Спасибо, Мария Ивановна, — улыбнулся Владимир, принимая горячий стакан. Тепло мгновенно передалось пальцам, разгоняя мелкую дрожь напряжения.
