Прапорщик 1914: Галиция — Константин Градов

— Не нами, — согласился я.

И замолчали мы, глядя в скудный огонь. Сорока выбил трубку о каблук, сунул её в карман и подбросил в костёр последнее припасённое полешко. Огонь подобрался, осветил на миг усталые наши лица — и снова осел в темноту, к тем же скудным углям.

Глава 9

«Пядь земли»

Против гладкого пера у меня было одно оружие — дело; и дело не заставило себя ждать. Назавтра после того костра, чуть свет, прискакал от Окунева ординарец, и шёл я к подполковнику уже не благодушествовать, как накануне, а под лай дальней канонады — не одиночной, как ещё вечор, а валом идущей, без передыху. За ночь на фронте что-то переменилось, и переменилось крупно: гул на западе стоял теперь не очаговый, не заслонный, а ровный, тяжкий, сплошной — так стоит он лишь тогда, когда идёт большая, не на одну роту считанная работа, и от этого ровного гула привычно подбиралось нутро. Узлов и имён того, что начиналось, я не знал, да и откуда было знать слепому, как все, у кого ни карты под рукой, ни вести сверху, а одна своя пядь земли да свой клочок неба над ней. Знал только по приметам, какие читаются и без бумаги: по дальним дымам, медленно встающим над западным окоёмом, по бегущим в тыл порожним подводам и встречным, гружёным доверху снарядами, по тому, как переменился самый воздух дороги. Началось большое дело, и нас в него потащит, и потащит скоро. Дорогой я приглядывался к этому делу профессиональным глазом, тем глазом, что за войну выучился читать чужой замысел по одной лишь суете обозов. И замах у этого дела был широкий — это читалось сразу, с первого взгляда на дорогу. Не та была суета, что подымается вокруг малой стычки за единый хутор, где всё помещается в полверсты да в один бинокль и где к полудню уже видно, чем кончилось: тут двигались крупно, не на роту и не на батальон. Шла на запад артиллерия, шла кавалерия, тянулись колонны, и в той встречной толчее, в перекрёстном движении подвод, орудий, верховых, в дальнем неутихающем гуле был размах большого сражения — какое не вмещается в одни глаза и которого участник свой клочок видит, а целого охватить не может. Где-то там, на западе, под Городком ли, под иным ли местом, имени которого я не знал, наши ломили австрийца валом, по всему фронту. А нам, малой сошке, в этом валу выпадала своя пядь — высота над лощиной; и пяди этой с меня было довольно по горло. Окунева я застал при оплывшей свече, хотя за окном халупы уже серело и свеча была давно не нужна. Свечи этой он, видно, не гасил всю ночь напролёт: пенсне сидело на носу криво, лицо было мятое и серое — верный знак, что не спал, что просидел всю ночь над этой самой картой, гоняя по ней пальцем чужую и свою беду. Головы он не поднял, когда я вошёл, только ткнул чубуком пустой холодной трубки в карту, подзывая ближе. Гул доставал и сюда, в халупу, дрожал в мутных стёклах, и под этот несмолкающий гул мы и говорили. — Беда, прапорщик, — сказал он, и по тому, что не стал он, против обычая, ни предисловий разводить, ни на карту первым делом тыкать, я понял: беда не казённая, бумажная, а живая, с кровью. — Соседи на рассвете полезли. Не по моей затее — приказ сверху пришёл раньше, чем я до них добрался отговорить. Он провёл корявым пальцем по карте, по тонкой размытой жилке дороги, и остановил палец на отметке — на гряде, на высоте с фольварком да кладбищем, что горбом вставала над лощиной. — Вот тут гряда. На ней деревня, а над деревней — высота, и сидит на ней австриец прочно, при пулемётах, и держит лощину, по которой полку идти. Соседи до нижней стены кладбища дошли, передовой окоп взяли — и там легли. Дальше их держат два пулемёта с гребня. Назад тоже не выйти: деревня кладёт по склону наискось, в спину. Связи с ними нет, телефон порвало, посыльные не доходят. Сколько там ещё живых — не знают. — А полк, — прибавил он глуше, — полк в лощину войти не может, покуда высота не чиста. Вот и стоит всё. И будет стоять, покуда те два пулемёта бьют. Он поднял на меня глаза — красные, в сетке бессонных жилок, — и поглядел долго, тяжело. — Ты зайдёшь отсюда. — Палец пошёл по карте, по оврагу, что огибал склон высоты, с той стороны, откуда австриец не ждёт: глядит он на лощину, ждёт из лощины. — Оврагом, в обход. Охотниками снимешь тот пулемёт, что режет им отход, — без него уже можно к прижатым пробраться. Прорвёшься к ротному. — Он порылся на столе, вынул сложенный вдвое листок, надписал коротко и подал мне. — Вот, отдашь ему. Тут чёрным по белому: по соединении общее руководство дальнейшим ударом принять тебе, а ему — удерживать занятое и дать тебе людей. Чтоб без обиды и без споров под огнём, кто кем командует. Высоту очистите — две белые ракеты. Пока двух не увижу, полк в лощину не пущу. Вот тебе ракетница и три патрона: два на сигнал, один про запас. Пока двух ракет не увижу, полк в лощину не пущу. — Мою полуроту беру? — спросил я. — Берёшь. Твои пойдут следом за охотниками. — Он опять потёр переносицу большим и указательным пальцем, устало, медленно. — Там у соседей людей осталось, может, на полуроту, может, и меньше — как сошлись, так и сочтёшь на месте. Сведёшься с ними под огнём, иного не дано. И гляди, прапорщик: это тебе уже не хутор. Тут не только взять надо. Тут своих вытащить из-под пулемёта да полку дорогу открыть. И всё разом, покуда тех, на стене, не добили. Я наклонился над картой. Гряду, отметку высоты, овраг, лесок я читал не как пейзаж, а как огонь и укрытие: где ляжет наш пулемёт, откуда достанет ихний, по какой складке можно подойти незамеченным, а по какой — лечь всем разом. Овраг заходил высоте в тыл удобно. Лесок прикрывал подход. Кладбище на гребне сулило плиты и насыпи — укрытие тому, кто залезет. Дело читалось, и читалось скверно: на скорость, без права на промах. — Возьмусь, — сказал я. — Только без проволочки. Их там час по часу убывает. — На то и шлю. — Окунев сказал это ровно, по-будничному, как говорят давно решённое. — Не подведу, — сказал я и пошёл подымать своих. Подымать долго не пришлось. Война научает солдата спать вполглаза и вставать по одному движению командира: пока я дошёл от Окунева до своих, костяк уже стоял на ногах, разбирал винтовки, и Зотов, не дожидаясь приказа, вьючил свой максим. Сорока, завидев моё лицо, выбил недокуренную трубку о каблук и спрятал её в карман. Начальников малых групп — Зотова, бородача, сибиряка, костромича — я собрал над картой, начерченной тут же, на земле, прикладом по сырой глине: гряда, высота, овраг, лесок, кладбищенская стена под гребнем, где залегли свои. Объяснил каждому его место коротко, без долгих речей — на речи будет время после, а сейчас в цене были ноги да свет, покуда серое утро не разгляделось. Я глядел на них и видел не только тех, кто стоял передо мной, но и пустые места между ними. Кошкин лежал где-то в тылу, в этапном лазарете, с загноившейся раной. Тюрин лежал уже в земле. Один из хуторских ещё не мог поднять простреленную руку. Гранат было меньше, чем хотелось, лент у Зотова — ровно на одно серьёзное дело без права на расточительность. Команда оставалась крепкой, но прежней полной уже не была. Война подъедала её не сразу, а понемногу, снимая по одному человеку и всякий раз оставляя остальных делать ту же работу меньшим числом. Я это знал за собой и шёл на дело с этим знанием, как идут с камнем за пазухой. — Идём оврагом, в обход, — говорил я, водя прутиком по глиняной карте. — Сибиряк впереди, нюхом. Зотов с максимом — следом. Снимем тот боковой пулемёт, что режет нашим отход, — тихо, покуда выйдет, а зашумит — рвём накоротке, гранатами. Снимем — Зотов разворачивает максим и закрывает деревню, чтоб она нам в спину не клала. Дальше — к стене, к своим. Соединимся — тогда уж и на гребень: там у фольварка вторая ихняя машина, её и заткнём. Бородач — с людьми к ограде, держать левый край. Я с серединой — на гребень, на пулемёт. Костромич, твоё — правая лощинка, чтоб никто нам в бок не зашёл. Поняли? — Поняли, вашбродие, — отозвался за всех бородач, мужик основательный. Костромич, тот по обыкновению не утерпел и тут — мигнул молодым, повёл бровью: — Чего не понять. Сходим за соседями, как за кумом на свадьбу. Заодно и австрияку на закорки залезем, попросим слезть. Вежливо. Молодые прыснули. Я не одёрнул: пусть посмеются перед делом, смех перед боем солдату нужнее иной молитвы. Знал бы я только, что смеётся он в то утро в последний раз, — да кто ж это знает наперёд. Я свернул свою затею в три слова, оглядел их всех — серых, небритых, готовых — и махнул рукой. И мы пошли.