— Максим, он капризов не любит, — приговаривал Зотов, перекатывая в зубах вечную свою соломинку. — Ты к нему с лаской, и он к тебе с лаской. А осечишься в бою, замешкаешься — пеняй на себя, голубчик. Покойников он не выручает, ему всё одно.
И Прошка, второй его номер, сидел при нём рядышком и впитывал каждое слово, каждое движение, как сухая земля воду.
А с Прошкой у меня в те дни вышел особый разговор. Мальчишка после гибели Тюрина — а Тюрин ему приходился приятелем, из одной маршевой роты — притих было совсем, ходил сам не свой, а потом, наоборот, словно с цепи сорвался: стал заходить вокруг меня кругами, ловить взгляд, и наконец однажды насел напрямик:
— Вашбродие, возьмите вы меня в охотники. Я уж и ходить тихо навострился, не хуже других, и стреляю метко, сами видали. Чего мне у пулемёта век вековать, вторым номером?
— А Тюрина видал? — спросил я в упор. — Он тоже просился. Я взял. Где теперь Тюрин?
Прошка осёкся, побледнел, но не отступил, не сдался — упрямый чёртушка, весь в свою рязанскую породу.
— Так то Тюрин был, вашбродие. А я не Тюрин. Я осторожный, я не сплошаю.
— Все осторожные, голубчик, покуда ночь не сделает не то, чего они ждали. Одной осторожности мало, — отрезал я. — Нет, Прохор. Рано тебе. Ты у Зотова второй номер, а пулемёт в бою стоит десятка храбрецов с винтовкой, и место твоё нынче там. Подрастёшь, обомнёшься, в настоящем деле обстреляешься — тогда поговорим. А хочешь доказать, что ты не мальчишка при расчёте, — выучись у Зотова собирать замок в полной темноте, с закрытыми глазами. Выучишься на совесть — пущу с ним на настоящее дело. А про охотников после первого боя поговорим
Он надулся, отвернулся, но смолчал, не перечил. А Зотов, слышавший наш разговор краем уха, выплюнул соломинку и обронил в сторону, ни к кому будто:
— Верно говорите, вашбродие. Молодой ещё, шебутной, кровь горячая. Обомнётся годок — толк выйдет, добрый солдат. А покуда я из него такого второго номера сделаю, какого днём с огнём поискать.
«Язык»
Окунев дал мне настоящее дело — и дал, как обещал, крепкое.
Звал он меня под вечер, в свою халупу, где над затёртой картой коптила лампа, и говорил негромко, по всегдашней своей привычке, словно бы нехотя. На том берегу речки, в полутора верстах от наших передовых, у австрийца стоял на холме хутор. Не пустой, как тот, давешний, — этот был обжитой, с дозором постоянным, с пулемётом, а главное — при нём, по всему судя, сидел офицер с телефоном. Связь, наблюдение, корректировка — узелок мелкий, но цепкий, и держал он на привязи целый наш участок. Штаб дивизии этот хутор давно облизывался взять, да всё руки не доходили: в лоб — положишь полроты и не возьмёшь, а тихо — некому.
