Он надел фуражку. Кивнул — снисходительно, как кивают лакею у двери. И вышел. Унёс с собой запах одеколона и ту ничем не прошибаемую уверенность человека, за которым стоят связи, родня, чин и вся громада державной канцелярии.
Я остался стоять посреди чужой штабной комнаты. Ногти впились в ладонь. А сделать я не мог ничего. Там, у Гнилого, против пулемёта, я знал, что делать: обойти, прижать, ударить во фланг. Тут флангов не было. Тут была гладкая стена. О неё можно было только разбить кулаки. И стена это знала. И я это знал. Оттого злость и была вдвойне бессильной.
Окунев нагнал меня уже на улице, в синих сумерках.
Он шёл рядом молча и долго не говорил ничего — остывал. Потом потёр ладонью шею, привычно, и заговорил негромко, глядя не на меня, а под ноги, в раскисшую дорогу.
— Давняя это история, прапорщик. Не твоя — моя. — Он помолчал, решая, стоит ли. — Знаком я с ним давно, с Аркадием Павловичем. Был у меня в роте, ещё в мирное время, солдат. Толковый, башковитый, из мужиков; я его в унтеры тянул. А Вельяминов, тогда ещё поручик, подвёл его под суд. Ни за что. Из одной амбиции, чтоб мне насолить. Сгноил парня.
Сказал ровно, без надрыва. Но я приметил, как ходит у него под скулой желвак.
— С тех пор и пошло. Он мне того солдатишку до сих пор поминает. Что я, дескать, мужичью сторону держу против своего же благородного сословия. — Окунев криво повёл губами. — Вот и держу. И тебя держать буду, не сомневайся. Только пойми главное: он не дурак. В том и беда. Дурака я давно бы одолел.
— А этого не одолеть?
— А этот бумагой воюет. А бумага — она терпеливая. — Он поглядел на меня снизу вверх. — Это его война, прапорщик. И воюет он в ней покуда лучше нас с тобой.
— При оперативной части дивизионного штаба он теперь состоит, — добавил Окунев. — Через его руки идут донесения частей, сводки и проекты реляций. Сам он не генерал и последнего слова не имеет, зато первым складывает слова для тех, кто потом расписывается. А кто бумагу составляет, тот половину решения уже сделал.
— Что ж теперь, господин подполковник?
— А ничего. — В голосе вдруг прорезалась твёрдость. — Воевать своё. Я бумагу тоже писать умею, не всё ему одному. Буду долбить помаленьку, и Загорский поможет — он мужик честный. Может, и продавим со временем.
Он остановился, повернулся ко мне всем телом.
— А ты делай своё дело. Так делай, чтоб у него руки опустились. Чтоб таких бумаг про тебя пришло сто, и в каждой — «отличился». Бей австрийца. Вот твой ответ ему — единственный, какой он не сумеет подшить к делу.
