Мы дошли до развилки, где мне сворачивать к своим. Дождь начал накрапывать снова, мелкий, забираясь за ворот.
— Ступай. — Окунев тронул меня за плечо. — И вот ещё что. Зла на него не копи без меры. Злом тут не возьмёшь — сам почернеешь, изведёшься. Ты его пересиди. Доживи до того дня, когда он тебе будет не страшен. Вот это и будет твоя над ним победа.
Он сунул мне руку, пожал коротко и пошёл к штабу, ссутулясь, растворяясь в синих сумерках. А я повернул к своим.
Я шёл в темноте, под моросью, и обдумывал его слова. Злость во мне ещё не улеглась — она и не улеглась бы так скоро. Но к ней примешивалось уже и другое, трезвое. Вельяминов привёз сюда моё дознание не из одной злопамятности. Он привёз его как оружие, и оружие это будет висеть надо мной всю кампанию, а может, и дольше. Против него у меня не было ни обхода, ни фланга. В этой тихой бумажной войне исподтишка я был покуда слаб и неискусен, как новобранец под первым огнём.
Я добрёл до бивака уже в полной темноте. Костры горели скупо, вполнакала: дров в разорённом краю было не сыскать, как и всего прочего, и люди жались к слабому огню тёмными, неразличимыми кучами, подобрав под себя ноги. У одного костра сидел Сорока, и по тому, как он молча, без обычной присказки, набивал холодную трубку, не поднося спички, я понял, что и с ужином нынче не густо — последний сухарь доеден. Он поднял на меня глаза, поглядел внимательно — старый солдат всякое начальство читает по лицу, как по букварю, — и пытать не стал. Только подвинулся, давая мне место. Я сел рядом, протянул к огню озябшие, не отмытые от штабной грязи руки и почувствовал, как тепло доходит до пальцев медленно, неохотно, будто и ему тут было нечего давать. Объяснять я ничего не стал; он и не ждал объяснений. В штаб уходят прапорщиками, а возвращаются — кто героем, кто виноватым, и редко кто таким же, каким уходил.
«Лазарет»
Через день после штабной моей неудачи выпал случай съездить в тыл, и поехал я туда с двойной заботой: выбить для своих хоть какого провианту да проведать раненого Кошкина.
С провиантом дело стояло отчаянное. Люди мои хлебали пустое варево, и я, отчаявшись добиться толку через свой обоз, решил идти прямо к интендантам — кланяться, просить, стыдить, делать всё то унизительное, что приходится делать командиру, когда казённая машина не кормит его людей. Окунев отпустил охотно, дал записку к знакомому интенданту и бросил вдогон: «Ступай, побирайся. Стыдно, да дети есть просят». У хорошего командира солдаты — те же дети, только бородатые да с винтовками.
