— Я уже от него. Благодарю вас за уход.
— Благодарить нечего. Я его перевязывала. Пулю вынимает доктор Ляшко, он второй час в операционной.
— Сестра милосердия…
Я замолчал, не зная, что сказать. Мне, вообще говоря, по ситуации надо было пройти. Она стояла, держа лоток с тампонами. Я загораживал тропку.
— Чернова, — произнесла она так, словно этот вопрос ей уже сегодня задавали. — Елизавета Андреевна Чернова. Из дивизионной перевязочной, прикомандирована к вашему полку с прошлой недели.
— Прапорщик Мезенцев.
— Я знаю, ваше благородие.
Она сказала это просто, без всякого подтекста, и у меня на секунду, прежде чем я сообразил, ухнуло в груди так, как не ухало ни от одного австрийского снаряда. Она знала. Меня. В лицо, по фамилии. Уже. На войне неделю.
— Откуда?
— Доктор Ляшко рассказывал. Он ведёт записи контуженных и вами, судя по его словам, интересуется. Говорит, вы очень быстро пришли в себя, быстрее обычного. Это пометил.
Она выдержала секунду, не отводя взгляда.
— У вас, ваше благородие, ещё один ваш солдат сейчас на столе. Неверов. Осколок в шее. Я вам заранее не скажу — доктор не любит. Но, если вы подождёте часа два, он к вам выйдет и скажет сам.
— Я подожду.
Она чуть приподняла уголок рта — не улыбкой, а той тенью улыбки, которая у женщин в лазарете появляется тогда, когда, не смея быть тёплыми к раненым, они всё-таки не хотят быть холодными к живым.
— Тогда разрешите пройти, ваше благородие.
— Разумеется.
Я шагнул в сторону, к столбику. Она прошла мимо, не ускоряя и не замедляя шаг. От неё тянуло лазаретом, но слабо — и ещё слабее, под лазаретом, чем-то, что уже не было больничным: лавандой, может быть, или тонкой женской туалетной водой, сорт которой в моей нынешней жизни мне был неведом. У меня, если честно, был один миг, когда я подумал: подожди. Сказать. Что — я не знал. Но сказать.
Я не сказал ничего. Она ушла к своей палатке. Я остался у столбика.
Фёдор Тихонович, подошедший сбоку, молча приподнял фуражку, поздоровался с ней через пять шагов дистанции — она ему ответила коротким наклоном головы, — и потом, когда она уже скрылась в палатке, аккуратно встал рядом со мной.
— Подождём, ваше благородие?
— Подождём, Фёдор Тихонович.
— Я вам сейчас найду, где сесть. И чаю принесу.
Он ушёл. Я остался стоять у столбика один. Дождь моросил мелко. За палаткой санитаров понесли следующие пустые носилки.
Елизавета Андреевна.
Я не знал, как Мезенцев на неё смотрел в первый раз — и смотрел ли. Не знал, пересекались ли они в лазарете за эту неделю. Я стоял и соображал одно: со мной, Глебом, произошла одна маленькая, но отчётливая вещь. Я посмотрел на женщину, с которой обменялся двенадцатью или пятнадцатью словами, и мне впервые за все четыре дня захотелось вернуться к ней вечером. Не сегодня. Просто однажды.
