— Мой прямой начальник сначала требовал мягко. Потом жёстче. Потом привёл старшего из штаба армии, и тот уже требовал прямо, с угрозой суда за невыполнение приказа. Я своей подписи не поставил. Через три дня ко мне в штаб пришёл другой генерал, из совсем другого крыла — из санитарного управления фронта, — и обратился ко мне так: «прапорщик, я ваш список видел, я с вами согласен, но отказаться визировать — это значит уйти с штабной должности. Я даю вам другой документ, на котором вы можете свою подпись поставить без совести, это согласуется с санитарным заключением, и по нему пленные уйдут не одной партией, а двумя — в первой тяжёлые пойдут отдельно, с операцией в Харбине ещё до отправки». Я у этого санитарного генерала документ взял, внимательно прочитал, и — поставил подпись.
Он выдержал секунду, без слов.
— А потом, через неделю, выяснилось, что санитарный генерал меня обманул. Вторую партию никто не формировал. Тяжёлые пошли в общем списке. Двое умерли в дороге. — Он отпил ещё глоток. — Я тогда, двадцатичетырёхлетний, понял очень простую штуку, Мезенцев. Я отказался подписать первый документ, который был прямо плох. Это была моя совесть. И я подписал второй документ, так как мне старший, тёплый, понимающий вид человек обещал, что этот документ решит проблему. Это тоже была моя совесть, но она сработала хуже, чем в первом случае. Первый я не подписал из-за упрямства. Второй — подписал из-за доверия. Упрямство оказалось полезнее, чем доверие. У меня с тех пор, когда у меня в выборе стоит «не подписать из упрямства» или «подписать из доверия», я выбираю первое. Не от того, что доверие плохо. А потому что когда ошибаешься в упрямстве, ты ошибаешься за свой счёт. Когда ошибаешься в доверии, ты ошибаешься за чужой.
Он перевёл на меня взгляд.
— Меня за это дело через три месяца перевели из штаба в линейную пехоту, в тот самый Бессарабский полк, где я до сих пор. Орден Анны четвёртой степени мне тогда всё-таки дали: санитарный генерал, в порядке компенсации, внёс меня в какую-то свою представительную ведомость. Я этот орден до сих пор ношу, но не люблю. Он у меня память не о моей храбрости, а о моей доверчивости.
— Ваше высокоблагородие, — я осторожно произнёс, — это — тяжёлая история.
— Да. Но она — моя. Я её никому из младших в полку не рассказывал. Ковальчук её не знает. Васильев не знает. Добрынин знает — частично, без подробностей с санитарным генералом. Теперь знаете вы. Это я вам не в обмен на ваши слои рассказал, если думаете, что в обмен. Это я вам рассказал, чтобы вы понимали: у каждого из нас в полку есть своё второе место, где мы не вполне те, за кого нас здесь принимают. У вас — контузия и слои. У меня — девятьсот пятый и подпись на втором документе. У Добрынина — Августовская вольная комиссия. У Фёдора Тихоновича — то, что он в японскую убил первого человека и до сих пор не рассказывает, где и как. У Ковальчука — Пилипенко с сахаром. Мы все не вполне те. И это в полку никому не мешает. Это нас, наоборот, друг к другу и держит.
