— Я так же делала, — сказала Засекина, глядя на сына. — Ты рассказывала. Цеплялась за твою косу.
— Цеплялась, — кивнула Евгения. — И не отпускала. Пришлось состричь прядь, иначе унесла бы с собой.
Тимофей подошёл ближе, вынул из шкафа за спиной что-то небольшое, деревянное, и поставил перед сестрой и племянницей. Это была лошадка, грубоватая, вырезанная неумелой рукой князя Засекина, с одной ногой чуть длиннее прочих, тёмная от времени.
Историю её Евгения выложила ещё год назад, в ризнице: как четырёхлетняя Ярослава сунула игрушку грустной тётке, чтобы та повеселела, и как та увезла её с собой.
— Мы решили: пусть теперь будет у Михаила, — сказал Тимофей. — Твоя игрушка — твоему сыну.
Я следил за её руками. Ярослава приняла лошадку, повертела, узнавая, и стиснула в том самом кулаке, что без дрожи держал клинок над поверженным узурпатором Шереметьевым. На этот раз рука дрогнула.
Я отступил на шаг. Не моя это была минута. Своё я отработал: привёз их под эту крышу, сломил первую неловкость. Дальше я просто поддерживал разговор, и смотрел, как жена получает то, чего не дало бы ей ни одно моё завоевание: кровь, память и людей, которые помнят её мать и её саму до того, как она сделалась Волчицей.
Осадок никуда не делся. Он сквозил и в том, как Ярослава обняла тётку не сразу, и в том, как осторожно, едва ли не на ощупь, Тимофей подбирал слова. Десять лет отчуждённости не стираются за год бесед по магофону и один обед. И всё же трещина, сквозь которую пробивается нечто живое, уже наметилась. Мой сын, вцепившийся в чужой локон намертво, и был этим ростком.
Позже, когда Михаил уснул в переносной люльке, а Евгения увела Ярославу к единственному уцелевшему портрету Елизаветы, Тимофей задержался со мной у окна. Какое-то время мы молчали. За стеклом лежал двор, в отдалении тянулись приземистые корпуса мануфактур, где Волконские всю жизнь ковали оружие.
— Вы её прикрывали от наёмников, — сказал я наконец. — Молча, зная, что спасибо она не скажет и даже не узнает. Год назад я услышал это от Евгении в ризнице, а после велел своим людям проверить. Всё сошлось до мелочей.
Тимофей коротко взглянул на меня, прикидывая, к чему я клоню.
— Это было меньшее, что мы могли, — ответил он. — И самое большее, что нам позволяла клятва отцу.
— Я о другом, — сказал я. — То, что человек делает для своих, когда этого никто не видит, и есть род. Не герб и не торжественные клятвы, а вот это.
Тимофей посмотрел на меня уже без настороженности.
— Странно слышать это от победителя, — произнёс он негромко. — Так держатся за кровь те, кто однажды остался без неё.
