— На войне это и будет их молитвой, — ответил он серьезно. — Ну всё. Теперь можно и поспать хоть пару часиков.
Следующие недели и месяцы слились в единую карусель. Николая загружали так, что он далеко не каждый день мог приходить в мастерскую. Летом в Павловск Романовы не переехали. Тревожные новости с границ империи заставили остаться в Зимнем.
Как-то утром, перед занятиями Николая, мы сидели в мастерской и обсуждали современную фортификацию.
Дверь распахнулась без стука.
На пороге стоял фельдъегерь. Настоящий, в дорожном мундире, забрызганном грязью так, что было не разобрать цвета сукна. Он дышал тяжело, с хрипом, словно сам бежал последние версты.
Он увидел Великого Князя, попытался выпрямиться во фрунт, но ноги его подвели, и он пошатнулся, схватившись за косяк.
— Ваше Высочество… — прохрипел он, протягивая пакет с императорской печатью. Пакет был помят.
Николай шагнул к нему, вырвал пакет из рук. Сломал печать.
Я смотрел на его лицо. Я знал, что там написано. Я знал эту дату из учебников истории, знал её наизусть, как таблицу умножения. Но одно дело знать, а другое — видеть, как история становится реальностью в глазах подростка.
Лицо Николая стало белым, как мел. Губы сжались в тонкую линию.
Он медленно опустил руку с письмом. Поднял глаза на меня. В них не было больше ни расчетов, ни тактики. В них была черная бездна.
— Француз перешел Неман, — тихо сказал он. — Война.
Зимний дворец не проснулся. Его словно ударило током высокого напряжения.
Обычно утро здесь начиналось лениво, с шарканья истопников и звона фарфора в буфетных, но сегодня всё было иначе. Грохот сапог сотрясал перекрытия, двери хлопали так, будто ими пытались выбить ритм кавалерийской атаки, а в коридорах звенели шпоры и голоса адъютантов, срывающиеся на фальцет.
Я стоял у окна мастерской, прижавшись лбом к холодному стеклу. Небо над Петербургом было бледным, равнодушным и высоким. Там, за облаками, ничего не изменилось. А здесь, на земле, мир треснул.
Странное чувство — знать будущее. Оно сидело во мне занозой. Я знал даты. Я знал названия деревень, которые ещё не вошли в историю, но скоро будут написаны кровью в учебниках. Я знал, что будет пожар, и знал, чем всё закончится в Париже. Но между сухим знанием «в 1812 году началась война» и моментом, когда ты видишь, как бледнеют лица лакеев, лежит огромная пропасть. Реальность имеет свой вкус — металлический и тревожный.
Дверь открылась резко.
Николай вошёл. На этот раз он не влетел, как мальчишка, и не ворвался, как вестовой. Он шагнул через порог тяжело, будто на плечах у него лежали не эполеты, а свинцовые плиты.
