Она открыла глаза и посмотрела на него с отчаянной надеждой.— В тот момент я поняла, что люблю тебя, Гордей.
В избе повисла звенящая тишина. Мурка подняла голову и уставилась на Эрис своими желтыми глазами-блюдцами. Савелий-старший замер с недочищенной ложкой в руках.
Гордей сидел неподвижно. Его лицо было непроницаемой маской. Он медленно поднял руку и коснулся того места на губах, куда пришелся её поцелуй в рассказе.— Это… это всё? — хрипло спросил он после долгой паузы.
Эрис покачала головой:— Нет. Это было только начало нашей истории.
Он молча смотрел на неё еще несколько долгих секунд, а затем медленно кивнул:— Расскажи мне остальное… завтра.
Он встал и ушел на свою лавку у двери, укрывшись тулупом с головой.Эрис осталась стоять посреди избы. Он не вспомнил. Но он захотел слушать. Это была маленькая трещина в ледяной стене его амнезии. И Эрис была готова рассказывать ему их историю всю зиму напролет, лишь бы эта трещина стала шире.
Дни складывались в недели, а недели — в бесконечную, серую череду. Эрис продолжала говорить. Она рассказывала о тренировках под палящим солнцем и проливным дождем, о том, как его насмешки доводили её до белого каления, но заставляли бежать быстрее и стрелять точнее. Она описывала уютные вечера у Савелия-младшего, запах пирогов Аксиньи, их молчаливые переглядывания через стол.
Гордей слушал. Он был идеальным слушателем: не перебивал, смотрел ей прямо в глаза, впитывал каждое слово. Иногда на его лице мелькала тень узнавания — лёгкая судорога при упоминании Чернограда или едва заметное удивление бровей, когда она описывала какую-то конкретную схватку. Но это были лишь отголоски эха в пустом каньоне. Память молчала.
Эрис видела это. Видела, как с каждым вечером его плечи опускаются всё ниже, а взгляд становится тяжелее. Он верил ей. Логически он понимал, что эта странная, одержимая стрельбой девушка говорит правду. Но сердце… сердце оставалось глухим. Между ними стояла стена из холодного камня и боли, которую слова пробить не могли.
Надежда таяла, как последний снег по весне. Однажды ночью, лежа на своей лавке и глядя в темный потолок, Эрис почувствовала, как горло сжимает отчаяние.«Может, я зря мучаю нас обоих?» — думала она. — «Может, нужно просто отпустить его? Позволить ему жить той жизнью, которая у него есть сейчас?»
Это была самая страшная мысль за все время.
Дни тянулись за днями, серые и безликие. Эрис продолжала свои ежевечерние рассказы, превратившись в живую летопись их прошлого. Она говорила о тренировках до изнеможения, о язвительных замечаниях Гордея («Ты порхаешь как бабочка!»), о вечерах у Савелия-младшего, где Аксинья всегда оставляла им самый румяный пирог.
