Внутри у меня что-то срывается с цепи. Я уже почти готова воткнуть эту иголку ему… ну, куда-нибудь.
Может, в икру. Или в его высокомерную задницу. Затыкаю до смерти.
Пусть на это уйдёт много времени — я упорная. Я доведу дело до конца.
Прошиваю ещё один стежок. Осталось всего три. Свобода близка.
— Я бы всех одиноких баб после сорока пяти отправлял в монастырь, — заявляет он вдруг, вернувшись к своему месту на подлокотнике.
Его голос гулко разносится по тихой комнате.
— Это ещё почему? — ахаю я, больше по привычке.
— А какой толк от вас после сорока пяти? — высокомерно хмыкает он. — Мужа, за которым надо ухаживать, нет, дети выросли, а рожалка, ясное дело, уже отсохла.
Воздух перестаёт поступать в лёгкие. В ушах звенит. Рука с иголкой замирает в миллиметрах от ткани.
— А у вас там ничего не отсохло? — вырывается у меня, голос звучит зло и сипло. — Уже, наверное, давно всё замерло и не шевелится.
Я осмелилась. О, Боже, я это сказала. Я смотрю на него, широко раскрыв глаза, ожидая взрыва, увольнения на месте, молнии из его глаз.
Но Михаил Валентинович лишь медленно разминает мощную шею, поворачивая голову из стороны в сторону. Хрустят позвонки. Звук сухой и костный.
— Рядом с пожилыми дамами ничего не шевелится, — произносит он с убийственным спокойствием. — Вы же совершенно ни на что не вдохновляете. Только на жалость. Я бы давно тебя уволил, но жалко. У тебя сейчас одна радость — работа.
Это последняя капля. Последний, чёртов, крошечный стежок. Я с силой вонзаю иглу в ткань, чтобы проткнуть её насквозь, и… ойкаю от пронзительной, острой боли. Игла прошла через тонкий хлопок и впилась мне в подушечку указательного пальца. Боль, яркая и жгучая, пронзает палец насквозь.
Я инстинктивно дёргаю рукой. На безупречно белой ткани, прямо у самого шва, тут же распускается алая капелька. Кровь моментально впитывается, оставляя маленькое, ржавое пятнышко. Пятно моей беспомощности.
Я замираю, затаив дыхание, смотря на эту кляксу. Но Михаил Валентинович не замечает моей оплошности. Он поправляет массивные часы на запястье, полностью погружённый в своё величие.
Быстро, дрожащими руками, я прикусываю нитку зубами — на вкус она вощёная и горьковатая — и прячу иглу в блестящий футляр. Встаю. Ноги немного ватные. Протягиваю рубашку.
— Готово, — говорю я, и в моём голосе звенит сталь.
Недовольство, злость, унижение — всё это звучит в одном слове.
Выхватывает рубашку из моих рук, даже не взглянув на работу.
— Долго же ты возилась, — бросает он, накидывая рубашку на плечи.
Я не отвечаю. Разворачиваюсь и чётким, быстрым шагом иду к двери. К свободе. К нормальным людям. К пьяной бухгалтерше и её коту.
