Дверь отворилась бесшумно, и на пороге возник Иван Дмитриевич.
Он выглядел как призрак, принесённый штормом. С его тяжёлого дорожного плаща на паркет стекали мутные ручьи, образуя лужу. Лицо главы Тайной канцелярии в желтоватом свете масляных ламп казалось высеченным из серого гранита — ни кровинки, ни тени дежурной светской улыбки, ни привычной ироничной маски. Только усталость и холод.
— Простите за столь поздний визит, Егор Андреевич, — произнёс он глухо, и голос его был похож на шелест сухих листьев. — Дело не терпит отлагательств. Совсем.
Я жестом указал на кресло напротив, не убирая руки с ящика стола.
— Что случилось, Иван Дмитриевич? Французы? Наполеон перешёл Неман раньше срока? Или шпионы всё-таки перерезали линию где-то в лесах?
Иван Дмитриевич медленно снял мокрый плащ, небрежно бросил его на спинку стула, словно это была ветошь, и сел. Он долго, немигающе смотрел на меня своим тяжёлым, сканирующим взглядом дознавателя. Словно решал, готов ли я. Или — достоин ли я того, что он собирается сказать.
— Нет, Егор Андреевич. С французами всё предельно понятно — они готовятся, мы готовимся. С линией тоже всё штатно, казаки бдят. Дело в другом. — Он полез во внутренний карман сюртука, стараясь не замочить содержимое мокрыми пальцами. На свет появился небольшой предмет, туго завёрнутый в промасленную тряпицу. — Помните того шпиона? Жана-Батиста Робера, которого мы взяли? Француза?
— Конечно, — я напрягся, подавшись вперёд. — Вы сказали, его под усиленным конвоем отправили в Петербург.
— До Петербурга он не доехал, — Иван Дмитриевич положил свёрток на полированную столешницу, но не спешил разворачивать. Пальцы его слегка подрагивали. — Он умер в дороге, на второй станции. Сердечный приступ. Очень… своевременный и очень странный. Лекарь сказал, сердце как-то стало работать все медленнее и медленнее, словно механизм, у которого заканчивался завод. Но перед смертью он бредил. И говорил вещи, от которых у моих жандармов волосы вставали дыбом. Мои люди записали слово в слово.
Он помолчал, барабаня пальцами по столу, создавая нервный контрапункт шуму дождя.
— Он говорил не о Франции, Егор Андреевич. И не о России. Он не звал маму и не молился. Он говорил об «Игроках». О том, что «у них тоже есть свои фигуры на доске». И что вы, Егор Андреевич — цитирую — «даже не ладья, а так, проходная пешка, возомнившая себя ферзём».
— Бред умирающего фанатика, — попытался отмахнуться я, но холодок внутри усилился, превращаясь в ледяную иглу.
— Возможно. Я бы тоже так подумал. Если бы не это.
