— Когда госпиталь наш разбомбили, — начал он, откусив пирожок, — я сразу в партизаны пошёл. А потом на фронт. Поздно, конечно, почти к концу войны, но всё же. Комбат у нас был умный мужик, с ним держались. Нас, из деревни, тогда пятнадцать выжило. И все с твоим именем в голове, сестрица.
Он посмотрел на Милу и улыбнулся, мягко, по-доброму.
— В бой шли, кричали: «За Людочку». У кого девчонки потом родились, у всех Людмилы. В твою честь.
Мила слушала внимательно. На лице появилась тихая, светлая улыбка, редкая и настоящая. Она чуть покачала головой, не споря, просто позволяя словам звучать.
— А я вот в Ленинград после войны подался, — продолжал Леня. — Тут и Зиночку свою встретил. Такая была, ух… Влюбился, вот и родилась наша Людочка. — Он кивнул на Людмилу Леонидовну, та чуть смущённо улыбнулась. — Хорошая у нас жизнь была. По-своему. Но всё — благодаря тебе. Не зря, значит, спасла.
Он усмехнулся, но в этой усмешке было слишком много доброты.
— Теперь вот, смотри, внук у меня. Толковый. Молчу-молчу, но я всё вижу, — хитро прищурился, многозначительно покосившись то на Милу, то на Илью. — Надеюсь, внучок-то тебя не разочаровывает, а?
Илья сделал вид, что поперхнулся. Мила рассмеялась тихо, почти неслышно, и впервые за вечер воздух наполнился простым, человеческим теплом.
Потом дед вдруг замолчал. Он отложил пирожок, медленно провёл рукой по колену и посмотрел на Милу уже иначе, словно снова видел ту девушку с заколотыми волосами, в халате, залитом кровью, среди снега и криков.
— Помнишь, когда нас тогда… — произнёс он хрипло. — В окружение взяли. Немцы шли прямо на нас. А ты всех подняла. И приказала уходить. Мы ведь не слушались. А ты одна вышла. Землю подняла, как живую. Я ведь все видел. Но мы убежали. Благодаря тебе. Тогда многие видели.
Он опустил глаза, потом снова поднял их на Милу.
— С тех пор я знал… не знаю почему… но знал, что ты вернёшься.
Мила опустила взгляд. Губы чуть дрогнули, пальцы сжались на краю стола. Она молчала, только коснулась его руки. Дед Леня всмотрелся в нее с неожиданной сосредоточенностью. Его голос стал глуше, тише, но не дрожал, наоборот, в нем появилась та самая тяжесть, которая приходит с прожитой и не забытой болью.
— Мы потом возвращались, — выдохнул он. — Искали тебя. Думали… хоть похороним по-человечески. Ты… ты спаслась?
Мила не сразу ответила.
Она прикрыла глаза, вспоминая то, чего лучше бы не помнить. Секунда. Другая. Веки дрогнули, ресницы чуть затрепетали и стало видно, как в уголках глаз собираются слезы. Не падают. Просто сверкают. Чужие, застывшие, как память.
