Осень семнадцатого — Василий Щепетнев

Спускался я с антресолей нарочито медленно, с почти церемониальной торжественностью. Я всегда по лестнице хожу медленно, выработалась стойкая, спасительная привычка. Чтобы не споткнуться ненароком, не упасть, не вызвать обострения проклятой болезни, что долгие годы преследует меня. Каждый шаг был отмерен, выверен, подконтролен. В такие минуты особенно остро понимаешь всю зыбкость человеческого существования: одна неверная ступень — и всё, конец.

Николай Николаевич восседал на месте Papa. Он не просто сидел в том кресле — он обживал его, вживался в роль, и делал это с отвратительным, на мой взгляд, простодушием. Курил его любимые папиросы, турецкого табаку, наполняя комнату сладковатым, чуждым мне запахом. Пил его любимый коньяк, шустовский, тридцатилетней выдержки. На столе, как символы узурпации, лежал раскрытый портсигар Papa и стоял хрустальный графин с темно-янтарной жидкостью.

— Алексей? — наконец, заметил меня Николай Николаевич, оторвавшись от созерцания каких-то бумаг, которые он с важностью перекладывал. Голос его был густым, бархатным, привыкшим командовать. — Ну, заходи, заходи, — и он махнул рукой с тлеющей папиросой, то ли приглашая, то ли приказывая, как юнкеру на плацу.

Я продолжал медленно спускаться, ступенька за ступенькой, ощущая под ногами шершавость дубовых досок. Наконец, встал на пол, на тот самый персидский ковер, по которому Papa имел привычку расхаживать во время трудных раздумий. Неторопливо подошел к столу. Великий Князь и не подумал встать — демонстрация пренебрежения, утверждение своего нового статуса.

— Gertrude, do not drink, — сказал я тихо, и уселся на стул, что стоял сбоку от стола, — место для посетителей.

— Что? Гертруда? Какая Гертруда? — он нахмурил свои густые, седые брови. — Не волнуйся, Алексей, я тебе оставлю. Но ты же не пьёшь? А Никки коньяк уже не нужен, — он осклабился, обнажив крупные белые зубы. Это была не улыбка, а оскал, выражавший превосходство и презрение взрослого сильного самца к щенку.

— Воля ваша, Mon General, воля ваша, — я посмотрел сначала на графин, потом на настенные часы с маятником, отсчитывавшие неумолимые секунды. — Думаю, минут пять у вас есть. Или даже десять.

— У меня, Алексей, есть всё время мира! — хохотнул Николай Николаевич, подлил коньяку в массивный стакан и немедленно, почти залпом, выпил. Похоже, не потому, что хотел пить, а единственно — чтобы подразнить меня. Подразнить, позлить, покуражиться, продемонстрировать, кто здесь хозяин положения и кто распоряжается наследством убитого.

— Это хорошо, — не стал спорить я. — И что же вы посоветуете мне, своему Государю?