Я стоял у амбразуры моего «уса», смотрел на редкий снег, заваленный в узком просвете колеи между двумя полевыми кустами, и думал одну, неожиданно для меня, конкретную вещь: у меня в планшете лежит мой собственный список взвода на двадцать восьмое ноября — тридцать шесть человек, из которых трое после октябрьских боёв новые, а шестеро — из запасных пополнений начала ноября. Я эти тридцать шесть помнил всех. По именам. По отчествам. По деревням. По отделениям. По приметам. По тому, у кого сын болен в Воронежской губернии, и у кого корова отелилась три недели назад в Тульской.
За эти сорок минут до вероятного их огня я, совершенно отдельно от тактики, стоял и перебирал у себя в голове всех тридцать шесть по очереди — как перебирают чётки. Не из разумности. А потому что я не знал, кого из них буду считать после.
Они ударили в семь ноль две.
Первый разрыв лёг не по моему «усу», а левее, за третьим блиндажом — тяжёлый, тупой удар, от которого воздух сжался. Второй, третий, четвёртый — серия, короткая, по всему участку роты. Пятый, шестой — уже ложились поближе к нашему переднему краю. Я крикнул:
— Вниз!
Все трое, кто был со мной в ячейке — Дорохов, ефрейтор Лосев и молодой Михалёв, — легли. Я лёг. Следующий разрыв лёг прямо по траверсу в десяти шагах от нашей ячейки. Земля упала сверху стеной. В рот, в уши, в щёки. Я стиснул зубы.
Не разведка. Та самая ситуация, о которой я читал у французских и немецких мемуаристов о первых позиционных боях на Западном фронте, о массированных шрапнельных налётах, где в первые минуты целая пехотная рота теряет четверть от осколочного поражения с воздуха. Здесь, на галицийской земле, в ноябре четырнадцатого года, такого уровня массированного огня у нас на участке прежде не было. До сегодняшнего утра.
Я лежал. Думать я мог только одно слово: «считать». Считать минуты. По Ржевскому — до пятидесяти. По моему ощущению — по этому ритму разрывов — не меньше сорока пяти.
Я считал.
На десятой минуте я понял, что у меня в ячейке только что что-то изменилось. Я почувствовал это не слухом — слух был занят тяжёлым гулом, — а каким-то другим, внутренним, боковым чувством. Я повернул голову.
Ефрейтор Лосев лежал неподвижно. Он лежал правильно, в полной позиции, лицом вниз, голова под рукой, как его учили. Только у правого виска у него стало расплываться мокрое пятно. Оно расплывалось медленно, чёрно, не спеша, как чернильная лужица на промокашке. Я не слышал, когда он получил осколок. Я его даже не видел, когда осколок прилетел. Но Лосев уже не был живым.
