— Ко мне не приревнует.
— Почему же…
— Потому что я старый, злой и хорошо стреляю. Хватит, Энни. Давай договоримся. Скажи, тебе нравится эта работа?
— Конечно, мсье Надоши, я…
— Давай тогда ты будешь крутить хвостом только на арене, хотя бы пока у нас выступления?
— Но мсье Надоши…
— Видишь ли, милая, сводить за сутки синяки очень дорого, — доверительно сообщил он. — А синяки теперь у половины труппы, не удивлюсь, если Готфриду придется еще и мороки на лица накладывать, а это очень, очень плохо. Готфрид не всесилен, мази стоят денег, к тому же чем больше магии в выступлении, тем меньше оно впечатляет. Понимаешь? Не нравится зрителям фальшь, магией-то можно что угодно показать, уже приелось. Видишь, я с тобой разговариваю, как со взрослой, умной женщиной. Давай ты, машери, ею и побудешь, а я постараюсь сделать так, чтобы мы все сохранили свою работу, хорошо?
Энни кивнула и взяла его за руку. Рука у нее была теплая, и Штефан с нежностью подумал, какое же хорошее у него пальто.
…
Эжен сидел за столом у окна и пытался есть, едва приоткрывая рот — половина лица у него была скрыта объемной белой повязкой. Его ястребиный нос, который нравился женщинам (главное — зрительницам), голубые глаза, сохраняющие странное, мечтательное выражение, несочетающееся с его злодейской, хищной внешностью — все сейчас отекло, заплыло, перечеркнулось тонкими бинтами. Штефан смотрел на его лицо, и ему казалось, что бинты складываются в слово «расходы».
Он отпустил Энни, махнул хозяину, чтобы принес чай, и сел напротив Эжена.
— Это мазь Хезер? — спросил он, показывая на повязку.
Эжен кивнул.
— Горькая? Мешает? Мне когда рыло так начистили, не до еды было, но помню, что мазь горчит.
Эжен снова кивнул и отложил вилку. Он смотрел настороженно, словно ждал, что Штефан в любой момент снова выхватит револьвер. Ему действительно не хватало револьвера, но он искренне верил, что плох тот руководитель, кто не может без оружия договориться с подчиненными.
— А говорить ты можешь?
— Могу, — невнятно просипел Эжен.
Штефан долго разглядывал его, пытаясь выбрать лучшие слова, и в конце концов нашел самые правильные:
— Тогда скажи мне, ты дурак?
Он никак не мог понять, почему еще недавно слаженная команда рассыпалась в один миг. Ведь он, Штефан, не был пришлым человеком, много лет вел дела антрепризы, руководил всем, что не касалось творчества. С уходом Томаса он пытался не лезть в то, в чем не понимал, но безупречно выполнял административную работу. Себе он жалованья не выписывал уже три месяца, на последние деньги выслал труппу из страны перед революцией, чтобы никому не пришлось карабкаться на заборы и рваться на пароходы. А вместо благодарности артисты начали умирать, строчить кляузы и калечить друг друга.
