Я объяснил спокойно.
— Проект усовершенствованной нарезки, рассчитанной под облегченный снаряд. Начальный расчет позволяет выиграть дальность на триста саженей.
Патентованной системы, конечно, не было, да и что тут патентовать в 1811 году? Я же не в своем двадцатом столетии, верно?
— А кто вам позволил тут проводить опыты с казенной медью?
— Разрешение штаба при Кутузове, подпись генерал-интенданта. Хотите копию?
Не захотел. Лишь поджал губы и отметил что-то в журнале дрожащим пером.
Я стоял спокойно, но чувствовал, как Резвой позади напрягся, словно ждет команды на бой. Михайловский‑Данилевский вошел чуть позже и, по-своему аккуратно, но с напором, предложил членам комиссии зайти «в канцелярию для чая». Нас спас не чай, разумеется. Нас спасла поддержка Кутузова, и, может быть, молчаливая протекция одного-двух влиятельных людей, которых зацепила мысль о новой артиллерии.
Когда комиссия отбыла, не найдя никаких веских доводов прикрыть мою «лавочку», как в шутку называл мастерские Кутузов, мы собрались у него в кабинете.
— Ну что, обошлось? — спросил он, нюхая щепотку табаку. — Чего там наш любимец граф Алексей Андреевич хочет узнать? Что ты, Гриша, собираешься изобрести такую пушку, что разнесет Париж с берегов Невы?
— Пока что пушку, которая поможет остановить тех, кто уже движется к Неману, — ответил я, не поднимая глаз.
— То-то и оно, — пробурчал Михаил Илларионович. — Он бы хотел, чтоб мы воевали по уставу, штыком да молитвой. А мир уже другой. Помилуй бог, этих чиновников в Петербурге, как блох на барбоске.
Где-то вдалеке в комнате часы пробили восемь.
— Будь осторожен, — добавил он спустя паузу. — Аракчеев не чета Наполеону. Он не воюет, он строит. А стройка у него всегда начинается с того, что сносится все, что не по его указу.
На следующий день, среди утренней корреспонденции, я нашел письмо от Платова. Почерк был узнаваем, с размашистой подписью:
‘ Григорий Николаевич!
Получил твой механизм с зеркалом. Показал старым казакам, так они, черти, удивились.
Один говорил: «Такой штуковиной черта на небе поймаешь».
Ты, брат, дело делаешь. Пиши еще, и если решишь вырваться, то место у нас для тебя всегда найдется.
— Твой, Матвей Платов .’
Я долго держал записку в руках. Невольно задумался: что, если бы тогда, весной, поехал к нему, оставил бы все это?
А потом взглянул на стол, где чертежи нового лафета уже высыхались чернилами. Нет, теперь уже поздно что-либо менять.
Петербург дышал напряжением. В кабаках говорили о грядущем. На набережной курсировали патрули, в министерствах крутился тот самый ветер перемен, а в мастерских, заводах, в подвалах, где молчали станки и стояли коробки с гравировкой «Довлатов–1811», уже рождалось нечто новое. Не было грома. Не было салюта. Только нарастающее ощущение, будто лед под ногами начинает медленно, очень медленно трескаться.
