Завет Петра 4. Крымский гамбит — Денис Старый

Я молча наблюдал за метаморфозой, происходящей с графом. Глаза еще молодого, в сущности, человека внезапно увлажнились. Губы дрогнули. И вот теперь передо мной сидел не блестящий европейский повеса, не кобель, который только и думает о том, как бы задрать как можно больше юбок вокруг себя. Передо мной сидел обиженный судьбой, недолюбленный мальчишка, который наконец-то получил то, о чем мечтал всю жизнь.

— Да, граф. Это официальное признание, — тихо, но веско произнес я, нарушая звенящую тишину кабинета. — С личной подписью и печатью твоего отца. Признание того, что ты — сын Августа. Удивительное и совершенно штучное дело. Бастардов, сыновей и дочерей, твой неутомимый папенька наплодил никак не меньше двух сотен. Но такой бумаги удостаиваешься только ты.

Мориц медленно поднял на меня блестящие от подступивших слез глаза.

— Вы имеете такое влияние на польского короля? — спросил он.

Но обсуждать это влияние я не собирался. Да, имею. Он должен и мне и России столько, на самом деле… Еще отдавать придется. А то гляди ты… Денег столько брал от меня. А отдавать чем?

— Бумага эта… Оно сделано для того, чтобы в Европе было четкое понимание: моя дочь выходит не за безродного ублюдка, а за человека, достойного себя, — жестко продолжил я, возвращая его с небес на землю. — Но взамен ты прямо сейчас напишешь безоговорочный отказ от каких-либо притязаний на польскую корону. Да, я знаю, что ты и без этого не имел на нее никаких законных прав. Но это нужно для надежности. Просто на всякий случай, чтобы твой венценосный отец спал спокойно и не сильно волновался.

— Или скорее польский сейм, — сказал Мориц.

— А я смотрю, ты политой интересуешься… Не нужно. Твое дело — война и победы. Триумфы полководца. А остальное — опасно, — сказал я.

Я говорил сурово, чеканя слова, а этот великовозрастный «мальчишка» сидел передо мной и чуть ли не рыдал, судорожно сжимая в руках заветный лист бумаги.

О том, чьим бастардом он является, в Европе прекрасно знали все. Но это был классический секрет Полишинеля. Да, в лицо ему, может, напрямую и не плевали, но чаще всего дело ограничивалось тонкими, ядовитыми издевками.

В действительно значимых, высших кругах французской аристократии Морица не принимали за равного. Или же впускали эпизодически — посмотреть как на забавную, экзотическую зверюшку, потешиться его выходками, а затем брезгливо отправить восвояси, чтобы незаконнорожденный не мешал «нормальным» людям отдыхать.

Ну а второй эшелон светского общества Парижа, но не Версаля, вся эта мелкопоместная шелупонь, уже не был интересен самому Морицу. Поначалу я думал, что его бесконечные скандальные похождения, которые горячо обсуждались даже в весьма открытой и галантной Франции, были своеобразным криком отчаяния — способом любой ценой привлечь к себе внимание. И он этого добился: о графе судачили во всех парижских салонах.