Я написал ещё:
«Письмо твоё последнее получил. За маму спасибо, что написала. Пиши ещё. Алёша.»
Сложил лист, не дописав до конца. Положил во внутренний карман гимнастёрки, к кисету. Бумага у бумаги.
Кисет я не доставал. Был соблазн — вечер, лампа, новое место. Но я знал свою привычку: один раз достать в новом месте — закрепится. А три самокрутки за весь август было уже много. Махорки оставалось, я её берёг. Степан Осипович её копил, и я не торопился её доставать, как не торопятся доставать последние патроны.
Гладков лежал на нарах, гармонь стояла в ногах. Он её не брал. Анохин читал газету — старую, недельной давности. Морозов спал. Тихонов сидел у входа, чистил тот же сапог.
— Командир, — Захаров негромко позвал из своих нар, — а машины как, оставят на чужих?
— На ночь — на чужих. Утром гляну сам.
— А я с тобой.
Он сказал это так, будто это было давно решено, и теперь он только напоминал. Я принял молча. Потом тихо стало.
Утро одиннадцатого сентября началось без полуторок.
Я встал засветло, пошёл к машине. Семёрка стояла под чехлом, чехол ровный, без складок. Старший сержант Игнатьев уже работал у соседнего «ила» — снимал капот. Он увидел меня, выпрямился, доложил коротко: всё в порядке, замечаний нет, утренний осмотр сделан в шесть. Я попросил показать. Он показал. Замечаний действительно не было. Машина была готова к вылету.
Я обошёл её сам. Прошёл по передней кромке левого крыла, ладонью. Проверил руль направления — ходил свободно. Проверил ниши шасси, тяги, шланги. Всё было нормально.
Это было нормальнее, чем нормально. И от этого мне делалось холодно в груди.
К полудню одиннадцатого пришла первая группа машин технической службы — ГАЗ-АА с полевой кузней. Сказали: автоколонна обходит подорванный мост через речку, идёт кругом. Будет к вечеру или к утру. Точнее — никто не знал.
Бурцев зашёл в нашу землянку днём, ничего особо не сказал — только отметил нас глазами, поговорил с Гладковым про оружие (Гладков жаловался, что чужие оружейники взяли его пушки на проверку и что-то «копошатся не в том крепеже»), и ушёл. Гладков взял гармонь, поиграл негромко минут пять — пальцами, без разворота. Анохин не подпевал. Не было настроения подпевать.
Я ловил себя на том, что я уже привыкаю.
Это было самое странное и самое неприятное за весь день. За полутора суток тыла я уже знал, в какую сторону идти к умывальнику. Знал, как зовут чужого сержанта (Игнатьев), знал, что у соседней землянки работает истребительный полк, знал, что повариху, кажется, зовут не Дуся. Я уже начинал укладывать в голове новую карту — стоянка, столовая, штаб, лес, полоса, ишаки. И эта карта ложилась в голове так же спокойно, как до неё ложилась наша ярцевская. Голова — она обстоятельная, она ляжет на любое.
