Аэроплан пришёл за полдень, со стороны солнца.
Сперва был только звук — далёкий, ровный, назойливый, как швейная машинка за стеной. Колонна услыхала его не вдруг, но потом кто-то задрал голову, крикнул, и покатилось перекатом по рядам: гляди, братцы! Ероплан! Наш ли, ихний?
Солдаты сбивались в кучу, тыкали пальцами в небо, заслонялись ладонями от солнца. Кто-то стащил шапку и махал ею. Аппарат шёл невысоко, тёмный, ширококрылый, и неспешно поворачивал вдоль самой дороги. Высматривал.
Я был на ногах прежде, чем успел подумать, и уже толкал ближнего в плечо, разгонял, валил людей с просёлка в стороны. «С дороги! В рожь, не сбиваться в кучу!» Тело двигалось само, быстро и верно: двоих за шиворот, третьего пинком под зад в придорожную канаву, рассыпать, чтобы сверху не было толпы, чтобы не накрыли по скоплению.
И осёкся.
Стоп.
Тишина.
Никто не бежал. Стояли и смотрели — уже не на небо, а на меня. Аэроплан гудел себе, заваливал на крыло и уходил к северу, не тронув никого, а команда моя висела в этой тишине глупо и страшно, как громкая ругань в церкви. Откуда контуженому прапору знать, что от аэроплана сыплются в рожь? Он и бомбы-то с собою не нёс — просто смотрел и считал. А я кинулся прятать роту так, будто меня самого под открытым небом жгли уже не раз и не два.
Унтер — тот самый, жилистый, — стоял ближе всех. Смотрел на меня снизу вверх, спокойно, перегоняя травинку за щекой.
— Жара, — сказал я уже тише, своим обычным голосом. — Напекло голову. Померещилось.
— Бывает, вашбродие, — отозвался унтер не сразу, помолчав. — На эдакой жаре чего только не померещится.
Молодой солдатик — тот, что угодил в канаву, — выбирался обратно на дорогу, отряхивал штаны и скалился во весь рот.
— Ловко вы нас, вашбродие. Чисто куропаток в борозду.
— Куропатка хоть жива оттого, — сказал я. — В другой раз кланяйся первым, думать после будешь.
Он не понял и буркнул себе под нос. Растолковывать я не стал, мне и не положено.
Поверил он мне или нет — было видно, что нет. Но значения покуда не придал: мало ли что взбредёт контуженому. Колонна, посмеиваясь и отряхиваясь, уже выбиралась обратно на дорогу, и кто-то позади складно сочинил про меня прибаутку, которой я не расслышал — и был тому только рад.
Привал стал к ночи, в маленькой деревне с нерусским именем.
На покосившемся столбе у самой околицы белела облупленная доска с готическими, угловатыми буквами, и память Николая споткнулась о них и стала, а я прочёл их походя, без усилия, будто учил когда-то этот колючий шрифт: чужое название, аккуратно прибранного места. Немецкое. Мы стояли на немецкой земле — недалеко покамест зашли, всего ничего, но всё же зашли, переступили черту. Костров по деревне жгли мало и как-то хоронясь, вполнакала, — и это тоже было правильно, и то, что это правильно, я понял прежде, чем успел задуматься почему. Взвод повалился прямо там, где остановился: кто стянул наконец опостылевшие сапоги и блаженно, со стоном шевелил пальцами на вольном воздухе, кто, не раздеваясь, уже храпел на голой, ещё тёплой земле, подложив под голову тощий мешок. Откуда-то тянуло горячим варевом — жидкой кашей с салом, — и запах этот был до того настоящий, до того телесный и простой, что на минуту-другую заслонил собою всё остальное, и я был этой минуте благодарен. Кто-то сунул мне в руки горячий котелок. Я ел медленно, обжигаясь, и слушал, что говорят вокруг.
