Прапорщик 1914: Танненберг — Константин Градов

— Подтянись! Не растягиваться! — прокатилось спереди по колонне. — Подтяни-и-ись!

Голос был сорванный и злой. По обочине, против движения, шагом ехал офицер на гнедой кобыле — немолодой, плотный, с обветренным до кирпичного загара лицом, капитан. Он придерживал лошадь и оглядывал тянущиеся мимо роты так, как оглядывает хозяин худой, перегруженный воз: что и где осело, что вот-вот треснет, где надо подпереть. Поравнявшись со мной, он вынул из бокового кармашка часы на цепочке, щёлкнул крышкой, мельком глянул на циферблат и захлопнул их обратно.

— Северцев, — проговорил он, не глядя на меня особо. — Прапорщик. Подберите-ка взвод. Что это у вас люди по дороге размазаны, словно каша по столу?

Взвод. Мой. Я невольно оглянулся — и память Николая снова услужливо подсунула, что нужно: вот эти, что идут погуще, серые от пыли, без малого полсотни штыков, — они и есть мои.

— Подберу, господин капитан, — выговорилось само, верным служивым тоном, и тут же, помимо меня, прибавилось суше, чем следовало бы: — Только люди второй день на одной фляге да на пустом брюхе. Подтянуть-то подтяну. Бежать им покуда нечем.

Сказано было в самый край дозволенного, на волосок от дерзости, — но капитан принял это как должное, как доклад, а не пререкание. Он лишь покосился на меня коротко — и, не дожидаясь, тронул кобылу дальше вдоль колонны.

Взвод я подобрал — то есть прошёл вдоль своих, бросил вполголоса «подтянись, не отставать, чего разлеглись на ходу», и они подтянулись, нехотя — не на мой счёт подтянулись, а на счёт капитанского окрика. На меня поглядывали искоса. С той опасливой осторожностью, с какой смотрят на занедужившего своего: оклемается ли их благородие или вовсе сомлеет посреди дороги, и придётся тогда тащить.

А я к тому часу уже понимал про себя самое худшее. Не контузия это была. Контузия — это когда забыл, помаялся, а после понемногу вспомнил. Тут было совсем иное: я был не тот, кем меня все называли, и держал в голове то, чего этому телу знать было решительно неоткуда.

Ноги к полудню сбились в кровь. Портянка на левой сползла, закаталась под пяткой тугим жгутом, и каждый шаг сделался — что наждак по живому. Я терпел версту, терпел другую, потом не выдержал, отстал на обочину, присел на корточки и стянул сапог. Мозоль уже лопнула, портянка присохла к мокрому. Я перемотал её — и перемотал скверно, неумело, в складку, потому что тело моё попросту не помнило, как это делается: пальцы Николая, должно быть, до самой казармы портянок и в руках не держали. Я-то знал, как надо, — туго, гладко, без единой морщинки, концом внутрь, — а руки не знали и знать не желали. Молодое, крепкое, не трёпанное ни работой, ни нуждой политехниково тело — и оно же не умело простейшего из солдатских умений, того, что любой новобранец одолевает к исходу второго месяца. Вот и вся цена моей премудрости: голова, что помнит войну наперёд, и при ней руки, которым не доверишь даже намотать тряпку на ногу. Учиться этому, выходит, придётся мне самому. На ходу.