Туда-то меня в тот вечер и позвали.
Под вечер прискакал ординарец: его высокоблагородие велят прапорщику Северцеву прибыть в штаб полка. Я сдал полуроту бородачу, отряхнулся от грязи — без толку, грязь въелась намертво, — и пошёл. Версты четыре, до местечка, где засел штаб полка, к которому нас придали. Шёл в сумерках по той же раскисшей дороге, оскальзываясь, и чем ближе подходил, тем заметнее делалось: я вступаю в иной мир. Пошли исправные подводы, верховые ординарцы, телефонные двуколки с катушками провода. У крайних хат стояли часовые в сухих шинелях. Тыл. Чем дальше от передовой, тем чище сапоги и сытее лица.
Штаб занимал лучший дом местечка — двухэтажный, с балконом, с целыми стёклами, бывшее жилище не то ксёндза, не то богатея, сбежавшего при нашем приходе. После двух суток в грязи, под открытым небом, дом этот показался мне до неприличия уютным, и оттого почти враждебным: горели лампы, топились печи, и пахло в нём не порохом и мокрой шинелью, а сургучом, табаком и чем-то стряпным, домашним, от чего у меня, голодного, против воли свело челюсти. По комнатам сновали писаря и адъютанты, чистенькие, в сухих мундирах, где-то за стеной мелко и без устали стрекотала пишущая машинка, словно сверчок за печью, а на столах громоздились папки, журналы и кипы бумаг, прошитых и пронумерованных, и над всем этим стоял ровный канцелярский гул.
Окунев ждал меня в сенях, хмурый, и, не говоря ни слова, завёл в комнату, где за столом, заваленным картами и папками, сидел немолодой полковник — командир того полка, к которому нас придали. Загорский его была фамилия. Человек он оказался невредный, но смотреть на него было тяжело: усталый, обрюзгший, с тёмными мешками под глазами от долгой бессонницы, замотанный сверх всякой человеческой меры — из тех службистов-работяг, что тянут лямку честно, да только лямка эта в нынешней общей неразберихе вся в узлах и большей частью не в их руках. Он выслушал мой доклад о Гнилом, покивал, похвалил скупо — «чисто сработали, прапорщик» — и тут же, безо всякого перехода, нахмурился и полез в свою папку.
— А вот с тобой, братец, неладно выходит, — сказал он, шурша бумагами. — Тут на тебя бумаги пришли. С Северо-Западного фронта, вслед за тобой. Окунев толковал, дело там у вас было громкое: три сотни из мешка вывел, к Георгию представлен. Так?
— Так точно, господин полковник. — Я выпрямился. — Представлен. Подполковник Окунев представляли.
— Представлен, — повторил Загорский и поморщился, будто слово было ему кислым. — Представить-то представили. Да только лежит твоё представление без движения. Под сукном лежит. А вдобавок — вот, изволь. — Он выудил другую бумагу, потоньше. — Дознание. О превышении власти. О том, что ты-де в мешке командовал не по чину, самочинно, ротой да сводной группой, не имея на то приказа. В Пруссии начали, до конца не довели — да так, незакрытым, и поехало за тобой следом сюда. Висит над тобой, понимаешь? И покуда оно висит — Георгию ходу нет.
