Я сел на берегу, вскрыл конверт.
Письмо было длинным. Четыре страницы, мелким почерком, обе стороны. Я читал медленно.
Капустин писал следующее.
Он командовал теперь батальоном — его повысили в конце августа, как я и слышал. Батальон стоял восточнее Вязьмы, на шоссейной развязке. Держали дорогу.
Первая страница — про службу. Как устроился, кто рядом, как люди. Коротко, конкретно, без жалоб.
Вторая страница — про то, зачем пишет.
«Я говорил с Громовым, — писал Капустин. — Он передал мне, что аналитическую записку — ту, которую я составил в пуще и отправил через него, — прочитали в оперативном отделе штаба армии. Прочитали внимательно. Громов сказал: было несколько вопросов, он ответил как мог. После этого записка ушла дальше — куда именно, Громов не знает или не говорит. Это уже не его уровень.»
Я перечитал этот абзац дважды.
Дальше Капустин писал:
«Я не знаю, что из этого выйдет и выйдет ли что-нибудь. Война большая, людей много, бумаг ещё больше. Большинство из них тонут. Но я хотел, чтобы ты знал: оно не утонуло, по крайней мере на этом этапе. Кто-то прочитал.»
Третья страница — личное.
Капустин писал о том, что думает о первых днях. О теплушке, о бомбёжке, о том, как они шли лесом. О переправе через реку и о засаде на мотоцикл. О том, как я снял часового у реки, не объяснив потом ничего. Он писал это не с обидой — просто как факт, который он принял, перестал объяснять и теперь просто держал в голове. Так держат вещи, которые важны, но не поддаются разбору.
«Я не понял тогда и не понимаю сейчас, кто ты, — писал он. — Но я понял другое. Есть люди, про которых важно не то, откуда они взялись. Важно то, что они делают. Ты из таких.»
Я остановился.
Смотрел на страницу. Сентябрьский ветер тронул листок — я придержал ладонью.
Четвёртая страница — деловая.
Капустин писал, что разговаривал с одним из офицеров штаба армии — не Громовым, кем-то выше. Разговор был неофициальный, за ужином. Офицер упомянул, что записка о «нестандартном бойце» попала на стол к начальнику оперативного отдела. Тот отреагировал коротко: «Присматривайте.»
«Не знаю, что означает это ‘присматривайте», — писал Капустин. — Может, ничего. Может — что-то. Но я счёл нужным тебе сообщить.»
В конце — одна строчка:
«Воюй, Ларин. Я слышал о тебе.»
Я сложил письмо, убрал в конверт. Сидел у реки и смотрел на воду. Долго — может, четверть часа, может, больше. Вода шла мимо, равнодушная и тихая, и я думал о том, что Капустин написал четыре страницы мелким почерком человеку, которого знал три месяца и не понял до конца. Это говорило о нём больше, чем любой рапорт.
