Осень семнадцатого — Василий Щепетнев

Добрались до поезда. И я взошёл в вагон аки барс под вспышки магния, Бадмаев дело знает, не зря Papa в милости своей утвердил за ним чин действительного статского советника.

Но когда я расположился в своем вагоне и вновь раскрыл Конан-Дойля, вбежал запыхавшийся Сазонов, размахивая листком бумаги:

— Ваше императорское высочество! Срочная телеграмма из Петербурга! На Государя совершено покушение!

Мир, и без того стоявший на краю пропасти, накренился, готовый рухнуть в неё окончательно.

Глава 14

16 октября 1917 года, понедельник

Не пей вина, Гертруда!

Я бродил по парку. Один. Нет, не один, конечно, — это было бы уже слишком по-лермонтовски, да и небезопасно в нынешних обстоятельствах. Рядом, как тени, неотступно следовали Мишка и Гришка. Но это, разумеется, не в счет. Одному можно быть и средь шумного бала, что неоднократно доказывала великая русская литература, да и моя собственная жизнь. Одиночество — это состояние души, а не счет присутствующих тел. А душа моя в тот час была одинока, несмотря на верных казаков и незримое, но ощутимое присутствие иной охраны, угадываемой меж деревьев.

Осень окончательно и бесповоротно вступила в свои права. Листья падали и падали с тихим шелестом, похожим на шепот охранников, первый, первый, я седьмой, Алмаз подходит к скамейке; дождь то робко начинался, мелкими, колючими каплями, то отступал назад, чувствуя свою избыточность, и без него было насквозь сыро, промозгло и тоскливо. Воздух был тяжел, как крышка гроба Святогора, и так же плотно пригнан к краям горизонта.

Присел на холодную, влажную скамью, вытянул ноги. Отдыхаю, — сказал я сам себе, и тут же засомневался. Отдых — это когда тело и дух просят передышки от трудов. А что есть мой труд? Существовать. Быть. Нести на себе вселенский груз, который свалился на плечи так внезапно и так окончательно. И вот что странно: ноги не болят совершенно — ни здоровая, ни та, что была травмирована в Вене. Стоило мне узнать о смерти Papa, как боль ушла. Ушла мгновенно и безвозвратно, словно ее и не было. Врачи, я полагаю, списали бы это на могучую власть психики над немощной плотью. Возможно. Но я склонен думать иначе. Просто мне нельзя теперь болеть. Нельзя — вот и всё. И тело, послушный, а иногда и коварный механизм, поняло это лучше разума. Исчезли не только боли, но и всякие иные признаки недавней травмы — rubor, tumor, calor, dolor et functio laesa. Это в «Газетке» новая рубрика: школа юного санитара, вот я и почитываю ради всестороннего, гармонического развития пионерской личности.

Мимо, безнаказанно каркая, пролетела ворона. Чёрный, угловатый комок зловещей энергии. Теперь-то их стрелять некому. Papa не давал им спуску, для тренировки глаза и руки, как он говаривал. Теперь его винтовки и револьверы молчат. А вороны, чувствуя это, стали наглы, как бесстыжие политики в оппозиционной газете.