Умываюсь — вода ледяная, пальцы дрожат, пока тру лицо. Холодно, аж зубы сводит, но это не помогает. Протрезветь уже не выйдет — похмелье давно прошло, а вот эта муть в голове, эта тяжесть в груди — это не от виски. Это от того, что я натворил.
За стеной слышу шорох — лёгкий, знакомый. Макс встаёт. Босые ноги шлёпают по полу — он всегда так ходит по утрам, медленно, сонный. Сердце сжимается, до боли, до тошноты. Хочется рвануть к нему, открыть дверь, схватить в охапку, прижать к себе, сказать: «Прости, сынок, папа вчера облажался».
Но я стою, как вкопанный, пальцы вцепились в край раковины. Как я посмотрю ему в глаза? Он ждал меня, а я… я пил, заливал свою башку, потому что не мог справиться с самим собой. Какой я, к чёрту, отец? От этой мысли в горле ком, и я сглатываю, тяжело.
Выхожу из ванной, шаги гулкие, как в пустом доме, иду на кухню. Анна уже там. Сидит у окна, в этом мягком халате, что я ей подарил сто лет назад. Волосы собраны в неряшливый пучок, прядь выбилась, падает на шею, и я ловлю себя на том, что хочу её убрать, коснуться её, как раньше.
В ее руках кружка с кофе, пар вьётся над ней, но она не пьёт — просто держит, пальцы сжимают керамику. Лицо бледное, под глазами тёмные круги, как угольные тени, губы сжаты в тонкую линию. Она не поднимает глаз, даже когда я вхожу.
И это молчание — оно хуже крика, хуже её слёз вчера, хуже всего. Она тут, в метре от меня, но её нет. Между нами пропасть — холодная, глубокая.
— Доброе утро, — выдавливаю я хрипло.
Слова звучат нелепо, фальшиво, как будто я в чужой кухне, с чужой женщиной.
Она молчит. Смотрит в одну точку — на подоконник. Будто меня нет. Будто я уже ушёл вчера, когда она кричала «Убирайся». И, может, она права. Может, я уже не здесь — не муж, не отец, а просто тень, что бродит по дому.
— Прости меня, Анют, — говорю я тихо, почти шепчу. — За вчера. За всё.
Стою, как дурак, посреди кухни, слова «прости» висят в воздухе, нелепые, тяжёлые. Тишина давит.
Я жду. Жду хоть чего-то — взгляда, вздоха, шанса. Сердце стучит в горле. Кажется, если она ничего не скажет, я просто исчезну, растаю, распадусь на молекулы.
И вот она поднимает голову. Медленно, будто сквозь вязкий слой боли, усталости, предательства. И её глаза — холодные, острые, как лёд. В них нет жизни, нет любви, только обида, обида, вытоптанная, выжженная — страшная.
— Прости? — голос её режет, хлёсткий, как пощёчина, с такой злостью, что я невольно отступаю. — Ты серьёзно, Артём? Прости за что? За то, что ты забыл про сына? Или за то, что ночью мне в лицо вывалил, что хочешь другую? Это что, теперь так просто забывается и прощается?
