Я холодно прервал его извинения.
— Мне нужны арестанты Сакульский и Вержбовский. Здесь. На пять минут.
Перепуганный Ситников бросился выполнять приказ, словно от этого зависела его жизнь.
Поляков ввели. Они увидели меня, стоящего рядом с жандармским ротмистром, увидели трясущегося исправника и все поняли. В их глазах не было больше надежды.
Я подошел вплотную к Сакульскому, глядя в его полные ненависти глаза. Я говорил тихо, почти безэмоционально, чтобы слышал только он.
— Я обещал тебе речь на русском языке. Вот она. Еще одно слово в мой адрес, даже шепот, даже косой взгляд — и я не стану утруждать систему твоим переводом на Камчатку. Я лично попрошу сделаю так, чтобы тебя «потеряли» на этапе. Случайно. Понимаешь? Чтобы ты просто сгнил под безымянной сосной где-то в тайге. И никто никогда не узнает, где твоя могила.
Его лицо посерело. Фанатизм в его глазах сменился животным страхом.
Затем я повернулся к Вержбовскому. Он смотрел на меня с тем же спокойным достоинством, но в глубине его глаз я увидел смятение. Я долго, изучающе смотрел на него.
— А вы, пан Анджей, — произнес я наконец, — были абсолютно правы. Но при этом вы совершили одну роковую ошибку. Вы перепутали живого человека с призраком!
Я развернулся и, не глядя больше ни на кого, пошел к выходу. Соколов последовал за мной.
За нашими спинами повисла гробовая тишина. Я был свободен. Но, черт возьми, что если слухи о моем аресте дойдут до Ольги? Надо их опередить!
Тем же вечером мы с Соколовым выехали в Екатеринбург. Мы неслись, загоняя лошадей так, что карета, казалось, вот-вот рассыплется на части, превратившись в облако щепок. Я молчал, глядя на проносящийся мимо унылый уральский пейзаж. Соколов, сидевший напротив, тоже не лез с разговорами, понимая, что сейчас мне нужно побыть одному. В голове у меня не было ни радости, ни облегчения. Там ковался холодный, тяжелый, как стальной рельс, вывод. Эта история с арестом — не случайность. Это предупреждение. Знак того, что мир всегда будет пытаться вцепиться в мое прошлое. И защиты от этого всего две: могила или такая безмерная власть, которая сама становится законом.
Когда мы влетели в Екатеринбург, я, не дожидаясь, пока экипаж полностью остановится, спрыгнул с подножки.
— Спасибо, ротмистр, — бросил я на ходу и ринулся в гостиницу, взлетая по скрипучей лестнице через две ступени. Сердце колотилось где-то в горле. Страх. Не за себя — за нее. За то, что она там пережила, одна, в этом номере, в полном неведении.
Дверь в номер распахнулась от удара моего плеча. Я ворвался внутрь, запыхавшийся, мокрый от пота и бешеной скачки, ожидая увидеть худшее — слезы, отчаяние, допросы.
