Штефан боялся. Не признаться себе, нет, на это ему бы достало сил.
Но каждый раз при мысли, что придется бороться с болью потери, принимать ее — он представлял, что Томас будет лежать в каком-нибудь подвале, беспомощный и изуродованный. Будет видеть себя в каком-нибудь проклятом коридоре и ждать пока он, Штефан, его освободит.
Отпустит.
И Штефан представлял, что в Орноу-На-Холме всегда цветет вереск, а Томас просто занят новыми чертежами. Он снова учит Тесс ходить, как Ида учила Берту, и когда он смотрит на мать, в его живых синих глазах горит то же чувство, что невозможно зажглось в мертвых голубых глазах Иды.
Томас занят, и незачем ему мешать.
А они с Хезер очень счастливы в очередном игрушечном городке, эпатируя его жителей экипажем и крысами.
Он запатентовал очки. Та пластина, которую использовал в обряде Готфрид, разлетелась в пыль, показав последнее мгновение жизни Астора Вижевского.
Штефан не любил вспоминать тот день. Как рыдала Ида, как Готфрид обнимал ее, ошалело оглядывая комнату поверх ее головы, и все тянулся к узлу шарфа. Не любил вспоминать глаза Берты — сухие и красные, как она вздрагивала, словно никак не могла заплакать, а он стоял рядом, неловко гладил ее по плечу и хрипел что-то про потери и вереск.
Ему не нужна была эта память. Пусть даже разделенное вересковое утешение обрело такую силу, что действовало до сих пор.
У него была чистая пластина, были очки и деньги, которые они приносили, хотя еще не были внедрены на рынок. Позади осталась вся волокита с бумагами, последняя инстанция была как раз здесь, в Вирлью, и Штефан почти жалел, что все закончилось. Чем ему заниматься теперь он никак не мог придумать. Бесконечно пить, смотреть чужие представления и выслушивать презентации других антрепренеров оказалось вовсе не так увлекательно, как ему в начале казалось. По крайней мере, ему уже наскучило.
В тот вечер они с Хезер ехали на набережную. Когда зажигались фонари, там собирались бродячие артисты — факиры, гимнасты, мимы, музыканты и фокусники. Штефану нравилось бесцельно шататься там часами, пить кофе, понимая, что больше никто не посмеет ничего сказать про его страну и его деньги. Смотреть на людей, которые сохранили ту жизнь, которую он продал, и ощущать приятное чувство, замершее аккуратно посередине между завистью и счастьем.
Оно почти заменяло эйфорию, ту, от очков. По ней Штефан тоже тосковал. Он знал, что не будет пользоваться очками, что никогда больше не испытает этого чувства. Он сам так решил, потому что с него достаточно искушающей чародейской эйфории, и пусть с ней разбираются другие.
