— Хорошо, пап.
Отец вышел. Через минуту хлопнула входная дверь, лязгнул замок.
В кухне повисла тишина, нарушаемая лишь бормотанием радио и стуком маминого ножа — она уже резала хлеб.
— Ты правда заболел, что ли? — спросила она, не оборачиваясь. — Тихий какой-то. Лоб не горячий?
Она подошла, приложила прохладную ладонь к его лбу. Этот жест — простой, материнский, забытый — едва не сломал его выдержку окончательно.
— Нормально все, мам. Просто… взрослею, наверное.
Мама улыбнулась — светло, с легкой грустинкой в уголках глаз.
— Взрослеешь… Рано вы взрослеете. Ешь давай, остынет все. Я сегодня пораньше приду, в ЖЭКе отчетный период кончился. Пирог испеку. С капустой будешь?
— Буду, — выдохнул Юра. — С капустой — самый любимый.
Он доедал сырник, уже не чувствуя вкуса. В голове стучала одна мысль: они живые. Они здесь. У него есть шанс. Не исправить прошлое — черт с ней, с историей, — а просто прожить это время с ними. По-человечески. Сказать то, что не успел. Послушать то, что пропускал мимо ушей. Запомнить.
Радио сменило пластинку. Зазвучала музыка — что-то из ранней Пахмутовой, светлое, устремленное ввысь.
Юра допил чай, одним глотком, обжигая горло. Ему нужно было выйти. Срочно. Стены квартиры, наполненные любовью и памятью, давили на него, как прессом. Ему нужен был воздух, нужно было пространство, где можно выдохнуть и собрать себя заново.
— Мам, я гулять, — он встал, унося пустую тарелку в раковину.
— Посуду помой! — крикнула она ему в спину уже привычно, без нажима.
— Вечером! Все вечером! — крикнул он уже из коридора, натягивая кеды.
Шнурки путались. Пальцы дрожали. Он схватил с вешалки кепку — старую, отцовскую, с длинным козырьком, — нахлобучил на голову. Щелкнул замком.
Дверь подъезда распахнулась, впуская в полумрак лестничной клетки сноп яркого, слепящего света и шум просыпающегося города. Юра шагнул в этот свет, как в открытый космос.
Подъезд пах мокрой известью, старыми газетами и почему-то жареным луком, хотя время для обеда было ещё раннее. Этот запах — густой, въедливый дух советского быта — показался Юре роднее, чем все ароматы французских парфюмерных бутиков, вместе взятые. Он сбегал по стертым ступеням, перепрыгивая через две, и кеды «Botas» мягко пружинили, глуша шаги.
Лифт гудел где-то на верхних этажах, лязгая дверями, как голодный железный зверь, но ждать не хотелось. Хотелось движения.
На первом этаже, у ряда покосившихся почтовых ящиков с облупившейся синей краской, он притормозил. Пальцы сами, по старой памяти, скользнули в щель ящика с номером 34. Пусто. Только пыль и сухой тополиный листок, залетевший сюда, наверное, ещё осенью.
