Мария Косовская

Я  рассказала  бы  про  звон  капели,  что  в  душе, Наигрывая  Нино  Рото  трелью,  без  оглядки Спешит  напомнить  сердцу  о  весне, Не  просто  в  алфавитном  —  чувственном  порядке!

Я  рассказала  бы,  как  хочется  тепло  вернуть В  ладони,  скинув  прочь  обледенелые  перчатки И  с  Оживших  деревьев  снег  смахнуть… Бежать…  Куда?  Не  важно,  если  без  оглядки.

Я  рассказала  бы  тебе  о  том,  что  так  люблю, Не  прячась,  не  кукожа  мимолётное  виденье… Но  вот  зима  рисует  по  стеклу И  наслаждаюсь  каждым  я  теперь  её  мгновеньем.

Дед Зеркало Открытый космос Папа — юморист Сундук Счастливая семейная жизнь

ДЕД

Когда зазвонил телефон, я покупала в магазине сосиски. Продавщица взвешивала килограмм.  — Алло! Бабушка? – на экране высветилось «Ба». — Это дед, —  сказала трубка, и у меня похолодело в груди. Его голос, дыхание. Что-то было не так. — Дедуль, привет! Как дела? — Плохо, внученька. Пожалуйста. Позвони. Гене. Пусть. Завтра. Приедет. Надо. Сдать. Кровь,  – он делал паузы между словами. — Какую кровь? Дед, ты чего? — Я в больнице. Операция. Послезавтра. Позвони отцу. Не могу, — телефонные гудки. -Чуть больше кило. Оставить? – спросила продавщица — А? – я посмотрела на полное женское лицо. — Что? — Я говорю, кило сто! Оставить? — Да, да, конечно, – я набирала номер отца. — Алло! — Пап, здравствуй. — Здравствуй, доченька. — Мне сейчас дед звонил. Он в больнице. Сказал, кровь надо сдавать. Операцию какую-то делать. Ты что-нибудь знаешь об этом?  — Мы ж его только привезли. В областную больницу его положили. Я десять минут, как домой зашел. Собирался звонить врачу, — папа отчитывался, будто был виноват в чем-то. — Дед в Туле? — Да, его перевели.  — Он сказал, надо утром сдать кровь, что операция послезавтра.    — Сейчас доктору позвоню.

Я положила телефон в сумку. Отец разговаривал как пьяный, который старается, чтобы не заметили: медленно и старательно.  — С вас сто девяносто рублей, — продавщица терпеливо ждала окончания разговора. — Спасибо, — я протянула двести и пошла. — Девушка, а сосиски? — А? Да. Извините. Спасибо. 

Подробности пришлось узнавать у мамы. После приступа дед двое суток лежал в городской поликлинике, потом лечащий врач сказал, что надо делать операцию, но нужного оборудования у них нет, а вы же понимаете, человек старый, может и умереть. Его перевели в Тулу, и там сразу решили оперировать. 

Почему дед позвонил мне? Может, он догадался, что я ничего не знаю? Из-за беременности меня старались не волновать. И дед хотел, чтобы я навестила его перед операцией, которую он мог не пережить. Ведь я его любимая внучка, первая, со мной он нянчился больше, чем с другими. Каждое лето я проводила с дедом и бабушкой на даче, помогала на пасеке,  красила ульи, дымила в дымовуху, кормила поросят комбикормом и мелкой вареной картошкой, которую иногда ела и сама, а еще объедалась клубникой с молоком и окрошкой с бабушкиным домашним квасом.   Я догадалась, почему дед позвонил мне, когда автобус неторопливо съезжал на Каширку со МКАДа. Мое имя было первым в списке контактов их общего с бабушкой мобильного телефона, потому что Алена на букву «А». У него не было сил листать. 

Через четыре часа я сидела в его палате № 13, для ветеранов ВОВ. 

-Дед, помнишь, ты говорил, что от меня одни глаза остались. Сейчас от тебя остались одни глаза. А я, посмотри, какая толстая, — мне хочется развеселить его.  Он лежит, я сижу на краю его кровати и стараюсь не выдать страх. — Дни мои сочтены, внученька. — Дедуль, ну зачем ты так говоришь? Я правнука тебе вот-вот рожу, а ты умирать собрался. Подожди немного, дед. Понянчишь чуть-чуть, а потом уж… — я замолкаю, чувствую что-то жгучее и томительное в переносице и горле. — У меня вот отсюда, — он показывает под ребра, – как щебенка все равно сыпется. Доктора говорят, без операции долго не проживу. И от операции, говорят, умру. Все, каюк мне. Пусть он вместо меня живет, – дед показывает на мой живот.  Я молчу. «Пожалуйста, пожалуйста,  пусть он еще поживет, пусть еще поживет, ну пожалуйста!» — шепчу я, и до слез обидно, что не умею молиться. — Как же ты бабушку одну оставишь?   — Аленушка, скажи ей, пусть собаку отвяжет, нечего теперь охранять. Пусть теперь сама она, на свободе.  — Дед, не нравится мне твой настрой. Поживи еще, а, дед?  — Эх, внученька. Мне знаешь, как еще пожить хочется. А что поделаешь? – он смотрит мимо меня,  в его глазах боль. — Дедуль, а ты веришь в бога? — Нет, внученька, не верю.  — Думаешь, после смерти нет ничего? Как свет выключили? — Не знаю. Наверно. Живешь, живешь, а потом все. Ничего больше не остается.  — А я в перерождение верю. Живешь, потом еще раз, еще раз и еще, пока не научишься не умирать вовсе. Поэтому ты не бойся.  — Не знаю, внученька. Не верю я в это. Есть тело — есть жизнь, а умерло, так и жизнь кончилась.  В палату вошел отец.  — Отменили операцию.  — Почему? — Может и нет разрыва, только воспаление, — отец смотрит в сторону. – Операция, говорят, опасная. А так еще поживешь, если курить и выпивать не будешь. 

Я осматриваю палату. Три старика лежат на кроватях без движения, четвертого привезли на каталке, накрытого простыней. Медсестры начали перекладывать его на кровать, голого, высохшего как скелет. Я отвернулась. 

Едем в машине с родителями назад. Голые деревья, пепельные от первого заморозка поля и холодное, лишенное лучей солнце. Какая же это тоска — жизнь. Она вдруг вывернулась для меня изнанкой, оголила нервы и цеплялась ими за бесцветные лесопосадки, за похожие на ребра фонарные столбы,  за изломанную линию горизонта. Вот они, мои внутренности и кожа, сухожилия и вены — все это живое, и ему нужно родиться, жить, терпеть боль и потом умереть. Зачем? Зачем я беременна этой жизнью?

На следующий день мы с бабулей опять навещали деда. Мы сидели на диванчике в холле больницы, дед расспрашивал бабушку про трубы, старую нужно было выбросить, новую заварить, про вагонетку – перед зимой обязательно воду слить и почистить, чтоб не забыл Гена,  про калитку кованную, которую сделали прошлым месяцем, а установить не успели, теперь вот выпишется и поставит. — Какая тебе калитка? Дед! Сиди уже дома! — улыбаясь мокрым лицом, говорит бабушка. — Если дед спрашивает про калитки и трубы, значит на поправку пошел! – радуется отец.

Через неделю деда выписали. Родители отвезли его домой, и старики опять зажили тихо и незаметно для нас, внуков. Надо съездить к ним, думала я, уже три недели не навещала. Но разве вырвешься из Московской новогодней суеты, и в квартире еще ничего не готово к новорожденному, и времени мало. 

В начале февраля у меня родилась дочь. Я приезжала показывать ее деду, но он был уже совсем плох: худой, серый. Лицо его сильно изменилось, сморщилось, стало плаксивым. Он посмотрел на запелёнатого младенца мутными, бессмысленными глазами и отвернулся. Его уже не интересовала жизнь, он был поглощен надвигающейся на него смертью. Я заплакала.  — Иди отсюда. Иди, — подталкивала меня бабушка. – Не надо тебе этого видеть,  еще молоко пропадет. 

Я вышла из комнаты, прошла на кухню и долго сидела там, растерянно качая на руках дочку. Даже год назад дед был еще красивый. Его кудри, когда-то льняные, а потом серебряные, которые не передались никому из нас, были гордостью деда. Да еще его руки, которыми он мог смастерить резной буфет или поднять вагонетку. А теперь что? Большой, обтянутый желтой кожей череп, костлявый остов туловища и ничего знакомого, близкого в нем.

Пришла бабушка. Ей было тяжело и неловко от запаха и беспорядка в квартире. Все это так не шло к свежему личику и кружевным пеленкам младенца. Бабушка не гнала, но выпроваживала  нас. Я поняла это, и мы с отцом уехали.  Через три дня дед умер.

28.11.08

 

ЗЕРКАЛО

Николая обсчитали. Вернее, не обсчитали, а принесли неожиданно большой счёт. Триста двадцать рублей за кофе. Николай напрягся. Хотя он и до этого был напряжен, официанты раздражали: долго несли кофе, ржали (он был уверен, что над ним), громко спорили, кому выходить на смену, а потом принесли астрономически-неадекватный счет. Но им показалось этих издевательств мало, его еще обсчитали, давая сдачу. С пятиста рублей — только семьдесят. Нет, он конечно, заметил, возмутился, пересчитал на калькуляторе, предъявил. Официант вернул сотню, извинился. Николай не мог понять, был ли это тот же, что его обслуживал, или другой. Все они казались одинаковыми, как пингвины: черные фартуки, рубашки, бабочки.

«Где только строгают этих буратино?» — с раздражением думал Николай, не зная, к чему бы еще придраться. Обиженный, он вышел из кофейни и увидел большую латунную таблицу-меню на стене. — Вот сволочи, — выругался он. И вошёл внутрь. — Извините! — ядовито сказал он. — У вас там написано, что американо стоит двести, почему вы мне триста двадцать выставили? — Цены подняли, а вывеску не сменили. Денег нет, — издевательски ответил официант, и по его ухмылке Николай понял, что это тот, с который он уже имел дело. «Дегенерат!» — подумал Николай.

Разъярённый, он выскочил, и, не застегиваясь, бежал к переходу, рискуя простыть. Вдруг он понял, что его обманули. «Что ж я не додумался попросить меню? Этих тварей учить нужно. Врут, как дышат. Понятное дело, обокрали. А я, лох педальный, уши развесил. Табличку у них не поменяли. Суки!» — думал он, спускаясь в метро. Тут он не выдержал, развернулся и побежал вверх. Николаю приходилось бежать быстрее, чем эскалатор ехал вниз, но фантазии о скандале в кафе придавали сил. Воинственный настрой вынес его наверх, и уже у выхода он понял, что меню можно было посмотреть на сайте. Набрав в смартфоне название кофейни, Николай убедился, что американо действительно стоил триста двадцать рублей. Все в нем упало. Он был уверен, что его обманули. А тут выходило, что никакого злого умысла, что у них так заведено. Просто действительно очень дорого. «Охамевшее жулики, прощелыги», — думал он, понимая, что повода устроить скандал нет, надо смириться. Но хотелось дать официанту в морду, любому из них. Жаль, только, что их шестеро, а он – один.

Сидя в метро Николай все не мог успокоится, думал, как отомстить кофейне. Решил написать плохой отзыв, и стал искать на различных сайтах другие отзывы на это кафе. Как назло все были хорошие. Николай написал целую простыню обличающего официантов текста, но после пересадки на другую линию интернет сбросился, и весь отзыв исчез. Николай со злости чуть не швырнул телефон об пол. Сдержался, все таки новый «Хуавей».

Он вышел из метро и направился к магазину купить что-нибудь поесть. На тротуаре испуганно какала маленькая собачка. Николай Петрович хотел ее пнуть, но из-за припаркованной машины вышла хозяйка:

— Митя, Митя, ко мне, — скомандовала она. Собачка, дрожа всем телом, побежала к ногам хозяйки.

«Митю она зовёт, — подумал Николай, — а Митя уже насрал на асфальт, кто-нибудь наступит, если по тротуару пойдёт. Что за люди? Что за страна?». Он брезгливо обошел какашки, повернул в сторону торгового центра и увидел, что прямо на него двигается разъярённый мужик. Николай даже возбудился. Захотелось хрястнуть этому мужику по морде. Николай чуть выдвинул вперед плечо, чтобы больнее задеть противника и спровоцировать на конфликт. Но в последний момент струсил, убрал плечо, правда, скорость не сбавил. Вдруг что-то с глухим бряком ударило его в лоб, мир кувыркнулся и перед глазами зазвездилось небо.

Николай сидел на земле, пытаясь понять, что произошло. Мимо безразлично шли прохожие. Падал мокрый снег. Два пацана лет двенадцати, курившие возле урны, бестактно заржали над мужиком, который впечатался в зеркальную витрину.

25.03.19

 

ОТКРЫТЫЙ КОСМОС

Бежишь и смотришь на свои коленки, на загорелые пальцы ног, торчащие на сантиметр из сандалий, на мелькание травы, камешков, на трещины в асфальте, на срывающиеся с одуванчиков парашютики, летящие вверх.

— Настена, Настя!

Настя любила бежать. Это весело, когда все летит, и упругий воздух податливо расступается навстречу. Желтое пятно от сломанной песочницы, вывернутые качели, ржавая, изогнувшаяся кобылицей горка.   — Настена! Настя!

На полинявшей пятиэтажке их балкон был единственный незастекленный, просто покрашенный в синий цвет, с провисшими веревками для белья. Мать стояла и махала ладонью.

— Ма, ты откуда? – крикнула Настена, задрав голову. — Зайди домой! — Иду!

Привычные надписи на стенах, кошачий запах и пыльный подъездный холодок. Настя взбежала на третий этаж и толкнула дверь. — Мам, а ты чего так рано? — Билет поменяла и приехала. Не рада? — Рада, почему. Боюсь, только, ты меня сейчас припашешь. — Настя, что за выражения. Припашешь. Это Танька твоя может так говорить, а ты из интеллигентной семьи. Обедать будешь? — Смотря что.   — Макароны по-флотски. Сварганила на скорую руку. — Сварганила! Мама, что за выражения? — Стараюсь быть на одной волне. Пошли. Я икру привезла. — Баклажанную? — Красную, как ты любишь.

Настена села за стол и  осмотрелась. Раковина, где почти неделю лежала грязная посуда, была пустая и чистая. Вернулась мама, и на кухне опять стало уютно.

— Как вы тут без меня, не скучали? — Некогда было. Отец с утра на дом уходил. Или там ночевал. Я с Танькой на карьере каждый день купаюсь. — Ясно. Морковку не прополола? — Прополола, почему. Я ж люблю полоть. — Знаю, — мама погладила Настену по голове. — Что на лето задали, читаешь? — Блин, мам, я еще в прошлом году прочла. — Ты моя умница. Горжусь тобой. — Издеваешься? — Ни в коем случае. Восхищаюсь. — Ну ладно, говори, что надо? — Отцу поесть отнесешь? Голодный, наверное, сидит. Заодно, скажи, что я раньше приехала. — А что мне за это будет? — Давай уже, иди. Испеку что-нибудь к вашему возвращению. Чего бы ты хотела? — Торт-суфле. — Губа не треснет? Зебру испеку.

Настена тащила вниз по лестнице велосипед «Салют» с привязанным к багажнику лотком, в который мать положила макароны с мясом и кетчупом, соленый огурец и три куска хлеба, завернутые отдельно в пакет. Отец даже макароны ел с хлебом.

Выйдя из подъезда, Настена опять остро ощутила лето. Запрыгнула на велик и понеслась, чувствуя лицом ветер, вдыхая запах истомленных на солнце трав. Теплая, разогретая даль расступалась, разворачивалась полями, холмами, уходила в горизонт, в салатовую дымку, в высокий небесный свод. Вдали торчала полуразрушенная колокольня,  нестерпимо поблескивали на солнце перламутровые купола. Кроны далеких деревьев были похожи на брокколи, которую мама выращивала на грядках, хотя ее никто не ел.

Через несколько минут красота перестала занимать Настену. Она задумалась о школе. Начало занятий было далеко, но мысли о них уже заставляли тосковать по лету. Оно же когда-нибудь кончится, и уедет новый сосед, который приехал сюда на лето. Димка. Такой классный! На гитаре умеет играть. Увлекается космонавтикой. Рассказывал во дворе, как самому сделать ракету: фюзеляж из бумаги, целлюлозная стружка и сердечник от лампочки. Танька ей вчера гадала на картах, выпало «будете целоваться, но он не любит тебя».  У Настены даже навернулись слезы. Не любит. Но будете целоваться. Настена еще не целовалась ни с кем. Вот бы поцеловаться с Димкой. От мыслей об этом приятно заныло в груди, будто там стоял радио-передатчик и рассылал в пространство волны любви.

Интересно, подумала Настена, действительно ли есть любовь? Или ее придумали как романтичное оправдание, чтобы не стыдно думать про секс. Настена уже знала про секс. О нем все ее друзья говорили. Настена иногда рассматривала себя голую в зеркало, представляя, как бы это происходило с ней. Тело казалось неказистым: сутулая спина, грудь торчит острыми холмиками, ноги в икрах не сходятся. Танька говорила, что в икрах обязательно соприкасаться должны, иначе кривые.

Наверное нет никакой любви, думала Настена. Димку, например, она любит или это только воображение? Или мама? Всегда такая усталая. Или отец? Маму как будто совсем не любит, обнимает редко, не говорит нежных слов. Настене опять захотелось заплакать. Она  бы и расплакалась, если бы не увидела на тротуаре Таньку.

— Эй! Ты куда? – крикнула Настена. — За хлебом. А ты? — Папе обед везу. Поехали со мной. На обратном пути за хлебом заедем. — Ладно. — Садись на багажник. — Увезешь? — Ты, конечно, растолстела за лето. — Дура! Это гормоны. — Да шучу я, шучу.

Велосипед медленно набирал скорость. Везти Таньку оказалось сложно. «А как бы ты раненого друга на себе несла», — думала Настена, и изо всех сил давила на педали. Два раза руль вильнул, девчонки завизжали, едва не врезались в камень, съехали на грунтовку и дальше с горки легко понеслись, шурша колесами о гравий. Ряд гаражей, болото с зеленой водой, утки, торчащая из ряски кабина трактора. — Т-40, — показала на кабину Танька. — Что? — Я говорю, трактор Т-40. Отец работает на таком! – крикнула Танька. — Понятно. С разгона они добрались до середины крутого подъема, дальше стало медленно и тяжело. — Слезай. Не увезу. Танька слезла, и они пошли рядом. Настена, запыхавшись, пару минут молчала. Танька тоже молчала и смотрела по сторонам. — Как дела? – отдышавшись, спросила Настена. — Нормально. Мать запила. — Опять? Почему она пьет? — Кто ж ее знает? Хочется, вот и пьет. Ей на всех плевать — Блин, жаль тебя. — Ой, да ладно. А то я сама не справлюсь. Выросла уже.

Танька действительно выросла. Грудь второго размера, лифчики настоящие. Это казалось Настене удивительным, и она слегка перед Танькой робела. — Прочла «Айвенго»? – спросила Настена. — Это че? — На лето задали. — Неа. — А Грина «Алые паруса»? — Даже не бралась. О чем там, хоть? — Про Ассоль. — Фасоль? Про Золушку что ли? — При чем тут Золушка? — Ну помнишь, мачеха заставляла перебирать рис и фасоль. Или гречку. Не помню. Моя мать меня гречку заставляет перебирать. — Нет, Ассоль – это про другое. Про девушку, которая принца ждала. — Я и говорю, про золушку. — Да, похоже, но по-другому. Она была фантазерка, город ее не любил, потому что она странная, не такая, как все. И ее отец… — Пил? — Почему, пил? — Не знаю, все отцы пьют. — Мой не пьет. Иногда только выпивает. — А мой не просыхает. Но самое страшное, когда мать бухать начинает. Я к бабке тогда ухожу в бараки. Ну ты знаешь.

Настене стало неприятно. Она ревновала Таньку к баракам. В районе, который называли «бараки», у Тани была другая жизнь, с блатными пацанами, с сигаретами и пивом, с целованием взасос под железнодорожным мостом. Танька не брала Настену в ту жизнь. «Это не для тебя, ты из интеллигентных. Тебе не понравится», — посмеиваясь она. Настена обижалась и решала больше с Танькой не дружить. Но дружить было не с кем, и Настена мирилась.

Настене хотелось еще поговорить про Ассоль, про любовь, благородство, которое, если верить Грину, все же встречалось в людях. Но Танька ее бы не поняла. Настена молчала и думала, что она — та самая Ассоль, которую сверстники считают дурочкой только из-за того, что она любит читать.

Когда пошли по Загородной улице, залаяла из-под забора собака. Она высовывала острую морду, скалила розовую пасть и показывала мелкие острые зубы. — Такая маленькая, и такая злая, — удивилась Настена. — Фу! — крикнула Танька, — Тупая шавка. Собака послушалась ее, спрятала морду.

Подошли к участку, обнесенному горбылем. Мама не любила высоких заборов и мечтала, чтобы их дом окружала живая изгородь из кустарника, который она подстригала бы в форме шаров и ромбов. Но с неогороженного участка воровали: кирпич, мешки с цементом, однажды пытались бетономешалку утащить, проволокли пол метра и бросили, тяжелая оказалась. Другая беда — козы, которые забредали и съедали с грядок петрушку, капусту и салат. Пришлось отцу сделать этот уродливый горбыльный забор. Просунув руку между досок, Настена повернула щеколду. — Может, я здесь подожду? – спросила Танька. — Да ладно, пошли. Дом покажу. Потом клубнику поищем. Может, еще осталось.

Настена вкатила велик, бросила его на траву и дернула входную дверь дома. Закрыто. — Надо с другого входа. Здесь отец иногда закрывает, когда в подвале работает. Чтобы чужие не вошли.

Они обошли дом, облицованный светлым кирпичом, с грязноватыми, но уже застекленными окнами по первому этажу. Настена не любила дом, родители тратили на строительство все деньги, а ей хотелось модную юбку, лосины перламутровые и куртку джинсовую, как у всех.

А вот огород, густо заросший сорняком, притягивал Настену. Тонкие молодые яблоньки, на которых висели мелкие еще залепушки, аккуратно увязанные кусты малины с созревающими ягодами, большая неопрятная грядка клубники, листья которой местами пожухли, но еще можно было что-то найти. Настена любила поживиться прям с грядок, чтобы хрустела на зубах земля, чтобы ягоды были в легкой пуховой дымке, которая бывает когда только сорвешь. «Потом, — стойко решила про себя Настя. – Сначала обед отцу».  

Другая дверь тоже оказалась заперта. Настена дергала и стучала. — Нет никого. Пойдем, — сказала Танька. — Да куда он мог деться-то? — Может, уснул? — Надо в окно заглянуть. Взявшись с разных концов, они подтащили к окну лавку, заляпанную застывшим цементом. Высоты не хватало. — Давай кирпичи класть, — решила Настена. — Ну ты придумала.

Рекомендуем:  Надежда Тэффи — Демоническая женщина

Они таскали кирпичи и складывали в два ряда.  — Нахрен я с тобой пошла, — бубнила Танька. – Могла бы дома тяжести потаскать.

Настена ее не слушала. Увлеклась. Ей почему-то показалось, что они сооружают космический корабль, который выведет их на земную орбиту. Первая ступень — стартовая, вторая — разгонная, третья — маршевая. Она смотрела вчера передачу про космос. Вот сейчас они построят свою ракету, и она понесет их в неизведанное космическое пространство.

Она влезла, цепляясь за стену и осторожно покачиваясь, будто и правда была в невесомости, ухватилась пальцами за жестяной подоконник, подтянулась к окну, почти цепляясь за отлив подбородком, и из темноты космического пространства выплыли две большие белые планеты, испуганно качнулись и отпрянули, исчезая в сумраке. Перед тем как свалиться, Настена увидела над белыми шарами оторопелое женское лицо.

Кирпичи посыпались из-под ног, и Настена грохнулась, ударившись щиколоткой о лавку. Она отбила о землю себе весь бок, но боли не чувствовала, только задохнулась на пару секунд от какого-то понимания.  Она лежала и не двигалась.  — Эй, ты че там? Убилась что ль? Настя молчала. Гудение заполнило голову и давило в уши.  — Баба у твоего отца. Пошли отсюда. Не откроют нам. Настена лежала и вглядывалась в траву, по которой ползла божья коровка. Захотелось сжать ее пальцами, чтобы хрустнул панцирь. Она встала и взяла в руку ближайший кирпич.   — Разобью нахрен, — пригрозила она глухим голосом, и отошла на два шага, замахиваясь, чтобы кинуть в окно.

Выглянул отец. Настя замерла с поднятым кирпичом и не знала, что делать.  Она смотрела на отца. Он был другой, не ее родной и близкий, а какой-то чужой мужик, некрасивый, с мятым испуганным лицом, с неприятными складками вокруг рта, с растрепанными короткими волосами. Но главное — выражение. Он смотрел на нее как на досадное насекомое, которое хочется раздавить. В его лице не было ни капли любви. Мысль о том, что отец ее не любит, больно резанула Настю, выступили слезы на глазах.

Лицо отца исчезло из окна и загремел отпираемый засов. — Вы чего здесь? – спросил он, недовольно выглядывая из сумрака дома. — Обед тебе привезли, — холодно сказала Настена. – Макароны по-флотски! С огурчиком! Держи! – она кинула в него пластиковый лоток, но промахнулась. Он ударился о стену и открылся, макароны рассыпались по земле. — Идите домой, — сказал отец. — Мама приехала! – вся трясясь, крикнула Настена. — Что ей сказать, что не придешь? Что у тебя баба? Отец растерялся. Лицо его расползлось, как бесформенная половая тряпка. «И как его можно любить? — зло подумала Настена. – Он же урод!». — Настька, это не то. Ты не понимаешь. Ты еще маленькая, – в голосе его была мольба и какая-то безнадежная усталость. — А ты объясни! — Я люблю вас с мамой. А это — другое, — тихо сказал он, и лицо его снова приобрело родные черты.

Они смотрели друг на друга. Настена испепеляла отца взглядом. Но он не чувствовал, или давно был испепелен. . -Уходите, — устало попросил он и закрыл дверь.  

Настена оглянулась на Таньку. — Ты же никому не расскажешь? – тихо спросила она. — Конечно, нет. — Ладно, пошли.

Всю обратную дорогу Настена молчала. Танька наоборот, болтала без умолку. Видимо ей и самой было неловко оказаться свидетельницей.

— Ладно тебе, ну подумаешь, другая баба. Мой, вон, дубасит мать. Я однажды прихожу, а у нее вместо лица сплошная гематома. Так он даже не вспомнил на следующий день. Бывает, он ее бьет, бывает — она. Однажды табурет о его голову разбила, череп чуть не проломила, дура бешенная, как с цепи сорвалась. Так и живем. А у тебя что? Горе? Да ну, брось, смешно даже. Подумаешь? Все они кобели. Не один твой. Настене хотелось толкнуть Таньку. — Помолчи! – сдавленно попросила она. Танька обиделась и бубнила что-то невнятное. Настена не замечала, она была как в невесомости, в открытом холодном космосе, которым вдруг обернулся взрослый мир.

Два дня Настя носила в себе тайну. Она измучилась, не могла есть, и сны снились какие-то дурацкие, будто она лежит в темноте и нечем дышать. Задыхаясь, она силится проснуться, но не может. И становится очень страшно от понимания, что она сейчас умрет.

Мама, видно, почувствовала, что с Настеной что-то не так. Во вторник вечером, придя с работы, она усадила Настену на диван, взяла за руки и спросила: — Настена, доченька, что случилось? Расскажи мне. Я не буду тебя ругать. Настена взглянула маме в лицо, расплакалась и все рассказала.

Мать с отцом долго спали в разных комнатах, мама — в детской, в спальне — отец. Настену он как бы не замечал и будто не чувствовал себя виноватым, даже наоборот, винил в чем-то мать. Они часто ссорились на кухне,  потом он уходил, хлопнув дверью. Настена осторожно выбиралась из комнаты, садилась у маминых ног, обнимала ее колени и плакала вместе с ней, мысленно обещая себе, что никогда не позволит ни одному мужчине обращаться с ней так, как обращается с матерью отец. Настена злорадно представляла, как отец летит в безвоздушном космосе, задыхаясь, и она может его спасти, нужно только протянуть руку. Но она отворачивается и думает: «Ты сам этого хотел».

Мысленная месть успокаивала Настену, а мама все плакала и плакала. — Мам, ну ты чего? Хватит уже реветь! – говорила Настена. — А вдруг он не придет, — всхлипывая, отвечала мать.

Но отец всегда возвращался — как планета, летящая по орбите.

 

ПАПА — ЮМОРИСТ

Мой папа – юморист. Выходя из комнаты, он всегда танцует партию из лебединого озера (пузатый умирающий лебедь в кальсонах – животики надорвешь), если хочет есть — ржет, как конь, и постоянно рассказывает анекдоты. Особенно любит такие, где муж выставляет в невыгодном свете жену. «Приехала из заграничной командировки жена. Ой, что нам показывали, на стриптиз водили. Такая гадость. Хочешь, покажу? — Ну показывай.  — Жена начинает под музыку раздеваться. — Фу, и правда — гадость». 

Мы слышали этот анекдот раз пятьсот, но всегда смеялись. Мама смеялась и трагически смотрела на нас. В ее взгляде читалось: «Дети, скажите спасибо, что не алкоголик».

Еще папа был мечтатель, он и сейчас такой, но с годами все же образумился немного. Раньше он свято верил во всякую херню: в светлое будущее, в райком партии, в лучшего друга. Все его обманули, но он от этого только окончательно бросил пить. А юморить не бросил.

Еще в пору своей мечтательности он, бывало, совершал прекрасные своей нелогичностью поступки, в которых как бы объединялись его мечтательность и желание юморить, и непонятно, чего было больше.

Помню, однажды он поехал в Москву за двухъярусной кроватью для меня и сестры. Вернулся с двумя большими коробками, полиэтиленовым пакетом и загадочным выражением на лице. — Вас ждёт сюрприз,- предупредил папа и заперся в детской.

Мама побледнела. Она не любила папины сюрпризы, от них у нее пропадало молоко. Мы же с сестрой радостно предвкушали и подслушивали под дверью. Папа чем-то гремел.

Я знала, что буду спать на верхней полке, и мысленно расклеивала плакаты на потолке (мечтательностью я пошла в папу). Средняя сестра радовалась без всякой мечтательной задней мысли. Ну а младшая, как обычно, сосала грудь, еще не подозревая, что можно существовать отдельно от мамы.

Папа пригласил нас в детскую.

На железных ножках посреди комнаты, поскрипывая цепями, раскачивался подвесной диван. — Ну! Как вам?

Мы молчали. Долго смотрели на диван, потом на маму. Мне почему-то стало за нее страшно. На лице ее отразилась слишком сложная гамма чувств.

— Сморите, он с балдахином, — папа с энтузиазмом накинул на конструкцию яркую брезентовую ткань с бахромой. — Вы только представьте, как диван будет смотреться на даче. 

Дачный участок на тот момент у нас был. Из построек на нем стоял сарай для лопат и тяпок. Мы представили, как шикарно будет выглядеть рядом с сараем подвесной диван… с балдахином. Папа уловил идущие от нас визуальные волны. — Мы построим большой дом и сделаем навес. И под ним поставим диван. Будем отдыхать и качаться. Мы молчали. Никто из нас не умел представлять «большой дом». Зато прямо перед глазами была маленькая комната, которую мы делили с сестрой, и уже подрастала третья. — На чем дети будут спать? – спросила мама, стараясь не слишком мертветь лицом. Папа проигнорировал вопрос, но какая-то тень прошла по его жизнерадостности. — Девчонки, залазьте. Покачаю вас. Покажем маме. Мелкая вскарабкалась на диван. Я тоже села, мучимая сомнением. Хотелось мрачно захохотать, но я стеснялась. Папа стал качать диван, который стоял чуть наискось и бился левым передним углом в стену, а задним правым задевал стол. Качаться нужно было на маленькой амплитуде. Папа, начиная что-то, без энтузиазма спросил: — Ну ведь классно же? — Да. Просто великолепно, — мама старалась говорить искренне. Я еще не знала значение слова «сарказм», но уже понимала, что в нем должно быть много трагизма. Папа все понял. Он помрачнел, перестал раскачивать и ушел в гараж, где несколько дней обмывал покупку.

Мы папу очень любили, и спали на этом диване пять лет (пока родители копили на следующую двуспалку). Вернее, сам гамак пришлось убрать, он занимал слишком много места. Подушки от дивана раскладывали на полу, застилали пледом, чтобы не разъезжались, сверху стелили простыню. Но они все равно разъезжались.

Конструкция от дивана пылилась в кладовке, потом переехала ржаветь в гараж. Когда дом у нас все же появился (я, правда, тогда уже жила в Москве), и диван переехал под нафантазированный в прошлом навес, диван уже переживал ветхую старость: цепи его скрипели, из подушек торчал поролон.

Что действительно пригодилось так это яркий брезентовый балдахин. Я любила играть в придворную жизнь Франции эпохи трех мушкетёров, а из балдахина получалась шикарная пышная юбка, если собрать его вокруг талии бантом. Я наряжалась и расхаживала по квартире, обмахиваясь бумажным веером и придерживая подол. «Миледи, умоляю вас. – Ах, оставьте. — У меня срочное поручение от королевы. – Когда я снова увижу вас?».

Иногда я играла с сестрами. Королева и ее фрейлины. Высшей милостью с моей стороны было дать им надеть балдахин.

 

СУНДУК

На Преображенской улице, во дворе элитного жилого комплекса «Облака», в Подмосковном городе N. стояли мусорные баки, аккуратно огороженные металлической сеткой. В одном из них увлеченно копался Николай Петрович, невысокий и щуплый пожилой мужчина. Был он аккуратно одет, в цвета серые и коричневые, тонкая его шея, не обмотанная шарфом, беззащитно торчала из воротника. Рядом с Николаем Петровичем обстоятельно что-то ел из консервной банки молодой грязный мужичок, то ли бомж, то ли бродяга, в общем, Севка — деклассированный элемент.

— Я тебя понимаю, Петрович! Я б тоже так не смог, когда баба зарабатывает. У каждого человека дело должно быть. Не работа. Работа для идиотов, которые боятся нищеты. А что в нищете страшного? Пожрать всегда можно найти, — он выудил из мусорки пакет с заплесневелым батоном, разорвал полиэтилен и откусил с того бока, где еще не было зеленоватых пятен. — Инстинкты человеческие нельзя цивилизацией победить, — сказал он набитым ртом, выкидывая пакет. Доев все, что оставалось у батона съедобного, он достал из кармана аптечный пузырек с этикеткой «Березовые почки», скрутил крышку и хлебнул. — Я вот, например, в душе мечтатель. Мое дело – постигать мироздание умом. Что же поделать, что мне смысл открывается через бухло. Жертвую собой. Я, может, как Христос, только он на кресте умер, а я от водки умру.

Николай Петрович не слушал Севку, он вытряхивал вонючие пакеты и перекладывал мусор из одной кучи в другую. Наконец нашел что-то и заулыбался.

Возле баков остановился черный Гранд Чероки. Тонированное стекло опустилось, из фешенебельной темноты высунулось перламутровое от грима и накаченное филлерами лицо жены Николая Петровича – Раисы Степановны. Она некоторое время молча рассматривала мужа и вдруг резко выкрикнула:

— Совсем что ли офонарел?!

Николай Петрович нахмурился и, невольно подняв плечи, нахохлился, как воробей.

— Дамочка, я конечно, понимаю, у вас – мандат, но давайте-ка помягче выражайтесь. Интеллигентные люди, – спокойно сказал Севка, аристократично жестикулируя и отставляя на левой руке мизинец с длинным ногтем.

Раиса Степановна оценивающе посмотрела на Севку, губы ее неприятно изогнулись.

— Это ты что ли интеллигент? Таких как ты, интеллигентов, надо за город высылать и в газовых камерах жечь, чтобы воздух не портили! — Добрая она у тебя, — Севка с сочувствием посмотрел на Николая Петровича. – Гитлер в юбке. — Слав, — обратилась Раиса Степановна к кому-то в машине, — у тебя мусорные пакеты есть? Постели, а то загадит. И в машину его.

С водительского места вышел молодой человек в хорошем синем костюме, с аккуратной прической проборчиком на боку. Он бесстрастно открыл багажник, достал рулон.

Николай Петрович держал в руках паяльник и умоляюще глядел на жену. Он словно спрашивал взглядом разрешения взять домой бездомного щенка, к которому уже привязался.

— Брось это! Быстро! – приказала Раиса Степановна.

Николай Петрович спрятал паяльник под куртку.

— Слав, затащи сюда этого придурка.

Слава, все так же, не выражая никаких эмоций, зашел в огороженное сеткой мусорное пространство, бережно приподнял Николая Петровича за шиворот и поволок. Николай Петрович едва успевал переставлять ноги.

— Паяльник отбираем? – исполнительно спросил Слава, останавливая Николая Петровича у машины. Раиса Степановна еще раз посмотрела на мужа, тяжело вздохнула, отвернулась и устало сказала: — Ладно, оставь.

Слава подтолкнул Николая Петровича к другой двери и заботливо придержал на сидении полиэтилен, пока тот садился.

***

Мастерскую Николай Петрович оборудовал в лоджии. Застекленная и утепленная, по размеру она была почти как небольшая комната. Николай Петрович сидел на маленькой табуретке и крутил в руках старый дисковый телефон. Раритетная вещь, найти такой на помойке — редкость. Пожелтевший от времени пластик треснул по бокам, был выломан кусок из трубки, не хватало шильда с названием модели, но Николай Петрович и так знал, это ТА-72М-2Ш. Он любовно водил пальцами по пластиковым ранам телефона, будто мог их таким образом залечить. Николай Петрович взял отвертку и стал откручивать маленькие винтики по бокам аппарата. В лоджию вошла Раиса Степановна.

— Что мне с тобой делать?

Николай Петрович, не поднимая головы, крутил отвертку.

— Объясни мне — зачем? Ведь дело же не в деньгах! Деньги есть! Сколько тебе нужно?

Николай Петрович вынул первый винтик и аккуратно положил на верстак.

— Хочешь, устрою тебя на работу? Охранником пойдешь в Муниципалитет? Или завскладом? Кем ты хочешь быть?

Второй винтик выскочил из резьбы и упал на пол. Николай Петрович наклонился и стал искать его на полу.

— Я — публичный человек, представитель государства! А муж у меня кто? Бомж? Помоечник? Ты понимаешь, как мне стыдно за тебя? Если у меня на интервью спросят, почему муж по помойкам шарится, что отвечать?

Николай Петрович нашел винтик, принялся выкручивать третий.

— Это все из-за Юры?

Николай Петрович замер, а потом пристально посмотрел на Раису Степановну. Была она невысокая, плотная женщина за пятьдесят. Хорошо одетая, ухоженная. Косметические процедуры, которыми Раиса Степановна растягивала и разглаживала кожу, делали лицо пластмассовым, и Николай Петрович больше не мог понять, что чувствует Раиса, и чувствует ли что-нибудь вообще.

— Мне тоже сложно, — дрогнувшим голосом сказала Раиса Степановна, и Николаю Петровичу захотелось ее пожалеть. — Сложнее, чем тебе. Я – мать!

Губы ее приоткрылись, рот расширился, как в улыбке, задрожали ноздри. Было непонятно, смеется она или плачет.

— Только Юру этим не вернуть! – злость наполнила ее голос. – И я сделаю все возможное, слышишь! Все! Чтобы подобное не происходило с другими детьми. А ты? Что делаешь ты? Лазаешь по помойкам?

Николай Петрович тяжело вздохнул, опустил глаза на телефон, начал откручивать последний винтик.

— Ладно, — голос Раисы Степановны стал уставшим. – Делай, что хочешь. Меня только не позорь. Чтобы соседи не видели. За город, вон, на свалку езжай. И говно в дом не тащи. Будет вонять – выкину.

***

Солнце, поднимаясь в зловонном тумане свалки, освещало мусорный пейзаж теплым утренним светом. Полиэтиленовые пакеты казались полем загадочных космических кабачков. Там, в их пластиковых зарослях скрывались сокровища, за которыми и приехал Николай Петрович.

Он шел в синем, похожем на скафандр, комбинезоне, высоко поднимая ноги, с огромным пустым рюкзаком, с лыжной палкой в руке, похожий на космического Моисея, нашедшего обетованную землю. Лыжной палкой он сковыривал верхний слой мусора, разрывал пакеты, поднимал картонки и переворачивал жестяной хлам. Над Николаем Петровичем кружили чайки.

Николай Петрович приходил на свалку раз в неделю, бродил весь день. Больше всего ему нравилось откапывать старые мобильные телефоны, кнопочные раскладушки. Именно с такого аппарата, с Мотороллы-лягушки все и началось.

Motorolla RAZR. Культовая модель. Их больше не выпускают. У сына был такой телефон, проходил по делу, как улика. Убийство с целью ограбления. Сыну перерезали горло канцелярским ножом. Убийцу поймали, посадили на восемь лет. Телефон вернули родителям. Он был разбитый, в нерабочем состоянии. Николай Петрович его починил, и через два года после смерти сына увидел ролики, которые снимал Юра на свой телефон: какая-то дача, он ест шашлык, кто-то матерится за кадром, он целуется с девчонкой, разливает пиво в пластиковые стаканы, вот молодые краснощекие лица его друзей. И еще долгий ролик. Закат в поле. Камера трясется. Юра куда-то идет и поет: «Я мог бы выпить море, я мог бы стать другим. Вечно молодым, вечно пьяным». Мог бы. И смог. Стал вот. Вечно молодым. Николай Петрович не плакал, он просто смотрел снова и снова эти ролики и фото в маленьком разрешении, которые не подходили для печати. Да, были и другие фотографии: Юра маленький, в фуражке, на детском утреннике в саду, Юра в десятом классе. Но в этих, бумажных фото, жизни не было. А в Юрином телефоне была. И Николай Петрович смотрел на экран и бережно держал телефон в руке, как птичку, маленькую и живую. Николаю Петровичу казалось, что в руках у него Юрина душа. И надо беречь ее как зеницу ока.

А потом он начал чинить другие телефоны. Ему нравилось оживлять их. И как-то так вышло, что Николай Петрович стал таскать домой фотокамеры, магнитолы, игровые приставки, телевизор, целый почти ноутбук. Брал и прочее: дырокол, музыкальная шкатулка, дисковый телефонный аппарат. Однажды он нашел вполне годную еще репродукцию в раме и повесил в лоджии над верстаком. На репродукции был изображен странный юноша, который летел над деревней и нес синюю женщину с вытянутой вперед рукой. Николай Петрович не мог точно сказать, чем ему нравилась эта картина, наверное, ощущением полета, которое испытывал он сам, когда бродил по свалке. А еще юноша этот чем-то напоминал Юру.

***

По субботам Николай Петрович привозил отремонтированные находки на рынок.

Он приезжал на своем стареньком, но еще бодром «Москвиче» и раскладывал вещи на деревянных ящиках рядом с ТЦ Орхидея, молча сидел рядом. Покупали редко. Спрашивали, но так, ради интереса. Николай Петрович был неразговорчив, и болтуны быстро теряли к нему интерес. Телефоны скупали азербайджанцы, кое-что Николай Петрович за бесценок сдавал в мастерскую по ремонту бытовой техники. Остальные вещи были никому не нужны. Да и не умел Николай Петрович торговать.

Тем не менее, стоять на рынке, в окружении отремонтированных вещей, было для Николая Петровича счастьем сродни тому, что испытывает мать, выводя своих детей на прогулку. Иногда к нему приходил Севка, и если вид его был приличным, если он не сильно вонял, Николай Петрович позволял ему «постоять за прилавком», так как Севка травил фантастические байки про каждый предмет.

— Вы держите в руках не просто дырокол. Это дырокол со стола последнего председателя ЦК профсоюзов Мальцева. Им его и убили. Балашихинская братва что-то с Люберецкой не поделили, а он вроде как между ними встрял. Не дырокол, Мальцев. Долгая история. Там в конце концов положили всех. Стол, кабинет, здание — все сгорело. А дырокол как орудие убийства шел. Да вы не бойтесь, кровь помыли, спиртиком продезинфицировали, берите – раритетная вещь. — По этому телефонному аппарату Данила Бодров Салтыковой звонил. «Брат-2» смотрели? Был там такой момент. Телефон этот с квартиры Салтыковой, она его выкинула, когда делала ремонт. Хотела сначала фанатам продать, но потом че-то передумала, может, разозлилась. Ничего же у нее не вышло с Бодровым, убежденный он был однолюб. Я этот телефон сам подобрал, мне ее уборщица намекнула, что, мол, непростой аппаратик, за большие бабки можно продать. А я вот отдаю за бесценок. — Знаете, кому принадлежала эта трубка? Не тому, про кого вы подумали. Те трубки в музее современной истории лежат. А эта принадлежала известному писателю, маргиналу. Антонов, слышали про такого? Легенда литературного института. Он еще будет знаменит. Понюхайте. Пахнет дымом? Чувствуете? Это не табак, это запах русской литературы.

Николай Петрович слушал Севку как завороженный. Он эти моменты любил. Его вещи, в которые он вдохнул жизнь, приобретали истории и души. Николай Петрович знал, что Севка брешет, но какая ему была разница, правда это или нет. Нигде в мире Николай Петрович не видел правды.

Рекомендуем:  Надя Делаланд. Рассказы пьяного просода

***

В один из дней блуждания по свалке Николай Петрович нашел вещь необычную. Ящик из темного некрашеного дерева, скупо поблескивающий кованными углами, стоял на укатанной площадке из мусора и как будто ждал. Сундук был большой, почти по пояс Николаю Петровичу, имел металлические ручки по бокам. Крышка его оказалась плотно закрыта, замка или другого запорного устройства Николай Петрович не нашел.

Он волок сундук несколько часов. Судя по весу, в нем что-то лежало. Когда после полудня, умаявшись и вспотев, Николай Петрович дотащил-таки сундук до машины, уже был влюблен в него, и в то неизвестное, что в нем хранилось. Кое-как, разрывая обивку, Николай Петрович впихнул сундук на заднее сидение и повез домой.

Дома Николай Петрович осмотрел края, тщательно прощупал по периметру линию, где крышка смыкалась с корпусом. Никаких запорных устройств. Ни скважины, ни потайного замка.

— Как ты его допер-то! – спросила Раиса Степановна, увидев сундук. — Небось, думаешь, в нем клад. Какие-нибудь пиастры.

Николай Петрович не ответил, только посмотрел на ее ступни, обтянутые капроном. Раньше, когда они были молоды, он любил тонкие лодыжки и маленькие ступни своей супруги. Теперь на них появились эти уродливые шишки. Вальгусная болезнь. И когда он смотрел на ее ступни, ему становилось жаль Раису.

— Чего ты с ним возишься? Топором руби и все. Если нет ничего, обратно его на свалку.

Но сундук все стоял в центре лоджии и, казалось, занимал собой все пространство. Массивный, из грубо оструганных, потемневших от времени досок, опоясанный тусклыми полосами металла. Николай Петрович, пытаясь представить, что за тайна скрыта внутри, бредил кладом. Что бы там ни было, ему казалось, что оно может его спасти. Как спасти? От чего? – об этом Николай Петрович не думал. Он хотел только одного – открыть сундук, не повредив его цельность. Это почему-то было важно для него. Но открыть все не получалось.

Как-то утром Раиса Степановна зашла в лоджию и бросила на крышку сундука топор:

— Вот, руби. Специально купила. Давай, на моих глазах! Хочу убедиться, что там ничего нет.

Николай Петрович не шелохнулся.

— Не будешь? — она взялась за полированную ручку топора. — Тогда я сама.

Раиса Степановна замахнулась. Николай Петрович перехватил ее руку, дернул топор. Она не отдавала. Николай Петрович дернул сильней.

— Так, значит? — Раиса Степановна выпустила рукоятку, отпихнула от себя мужа и отошла. — Ну ладно!

Губы ее сжались в линию, подбородок дрожал.

— Посмотрим еще, кто кого.

***

Когда позвонили в дверь, а не в домофон, Николай Петрович не особенно удивился, пошел открывать. Может, пришли подписи собирать или опять проверяют газовую систему. Но за дверью стоял Севка, одетый в парусиновую белую куртку на голое тело и белые холщовые штаны.

— К вам как в белый дом, хрен прорвешься, — сказал он, без приглашения входя в квартиру. – Пришлось консьержке взятку дать. Она у вас анекдоты любит. Жаркая баба. Дружище! Можешь сотку одолжить? У меня такое экзистенциальное настроение, хоть с моста сигай.

Деньги Николай Петрович хранил в маленькой поясной сумке, которую клал на полку над сверлильным станком. Он прошел в лоджию, Севка, разувшись, аккуратно поставил заклеенные скотчем кроссовки на обувную полку и последовал за ним.

Пока Николай Петрович доставал сумку, Севка рассматривал сундук.

— У бабки моей такой был. Померла бабка. Не знаю, куда он потом делся. Выкинули, небось.

Севка склонился.

— У него тут секретик, — он поддел что-то длинным ногтем.

Сундук открылся.

Николай Петрович обернулся и выронил кошелек, из которого звонко рассыпалась мелочь, и одна монета, звеня, закатилась под стол.

— Пустота! – изумленно глядя в сундук, сказал Николай Петрович. — Так ты че, не знал? – Севка опустился на пол и проворно подобрал деньги, в том числе закатившуюся в угол монету. – Ладно, я пошел. Должен буду. Бывай.

Николай Петрович смотрел в пустой сундук и напряженно о чем-то думал. Наконец он достал из выдвижного ящика ту самую Моторолу-лягушку, включил. Какая-то светлая и простая мысль озарила его лицо. Николай Петрович прижал телефон к груди, сел в сундук и аккуратно закрыл за собой крышку. Потайной замок тихо защелкнулся за ним.

***

Заходящее солнце освещало сундук. Металлическая обивка по углам тускло сияла, а внутри светилась голубоватым сиянием Моторола. Николай Петрович, засыпая от недостатка воздуха, так и держал телефон в руках, и пока был в сознании, жал на «плей», снова и снова слушая голос Юры. «Я мог бы стать рекою, быть темною водой. Вечно молодой, вечно пьяный». А когда видео прокрутилось и остановилось в последний раз, Николай Петрович уже сам шел рядом с сыном по полю или по свалке, или летел над городом, держа Юру подмышкой.

Раиса Степановна открыла дверь, вошла в квартиру, быстро заглянула все комнаты, в лоджию — никого.

— Да, поднимайтесь. Как минимум двое, а лучше четверо, — сказала она кому-то по телефону. — Нет, денег больше не дам. Тут работы на пять минут.

В квартиру зашли четверо таджиков в одинаковых синих куртках. Двое из них были в возрасте, двое – молодые, но Раиса Степановна все равно не могла их различить

— Не разувайтесь! Сюда, — она повела их в лоджию. — Берите. Несите в контейнер, только в строительный. Я пока вызову мусоровоз.

Таджики, дивясь тяжести, тащили сундук к выходу, запихивали в грузовой лифт. По улице и вовсе несли с передышками. У контейнера они хотели бросить сундук, не поднимать на высоту борта — это казалось делом немыслимым. Раиса Степановна сказала, что надо закинуть внутрь, иначе она не заплатит. Таджики долго мучились, действуя неумело. Когда сундук все же удалось опрокинуть в контейнер, Раисе Степановне показалось, что кто-то удивленно охнул.

Контейнеровоз уже подъехал и ждал. Раиса Ивановна еще поторговалась для приличия, стараясь сбить цену, но все же заплатила, сколько водитель просил. Он погрузил контейнер на платформу и уехал.

***

Посреди свалки стоял сундук. Массивный, из грубо оструганных, потемневших от времени досок, опоясанный тусклыми полосами металла, на которых сияли на солнце капли воды. Только что прошел дождь, и над свалкой струилась радуга. В небе под ней неторопливо кружили чайки.

 

СЧАСТЛИВАЯ СЕМЕЙНАЯ ЖИЗНЬ

Что может испортить хорошо налаженную и счастливую семейную жизнь? Практически, ничего. Разве что, случайные роковые ошибки.

У Саши и Маши все было хорошо, пока Маша не совершила роковую ошибку. Вернее, их было две, но следовали они одна за другой и потому являлись как бы продолжением друг друга.

Первой роковой ошибкой было выкинуть из прихожей коврик, который купил Саша. Он и не то чтобы был привязан к влаговпитывающему, грязесборному недорогому половичку, но считал его личным вкладом в их семейную жизнь. И когда Маша выкинула коврик, испытал неосознанное беспокойство. Но здание семейной жизни не рухнуло, даже не покачнулось, в нем лишь появилась незаметная трещинка.

Следующую роковую ошибку совершил уже он, добытчик и глава семьи. Испытывая тревожность, Саша неосознанно покупал в супермаркете сладости, брал на кассе первое, что бросилось в глаза. В «Пятерочке» была акция на «Нутеллу». Саша вспомнил, что в детстве очень любил шоколадно-ореховую пасту, а тут еще акция, в общем, купил.

Маша и в детстве и теперь теряла контроль при виде пасты, съедала банку целиком, стоило их оставить наедине. Но, кроме того, Маша всегда худела. Она, конечно, запаниковала, увидев «Нутеллу». Ночью, соскребая остатки с донышка, поняла, что мужу этого не простит.

— Ты делаешь, а я страдаю, — упрекнула она, разбудив мужа. Саша, который во сне как раз собирался вступить с другой женщиной в половую связь, удивился проницательности жены. Ничего не ответив, он отвернулся к стене и затаился, притворяясь, что спит. Но готовился перейти в наступление: «Я не виноват! Я не контролирую себя когда сплю!» Про другую женщину Маша молчала.

Она в этот момент думала, что ее муж – равнодушный козел, безразличный к ее проблемам. Мысленно собирая коллекцию претензий, она не спала всю ночь, и насобирала если не на «Большой Петергофский дворец», то уж точно на маленькую «Оружейную палату». Утром, измученная внутренней войной, она встала такой разбитой, будто по ней проехал танк. Виноват в этом, конечно, был Саша.

Он, ни слухом ни духом, спокойно завтракал свой омлет, который сам же себе и приготовил, ибо чувствовал, что Машу лучше не просить. Она вошла на кухню и так воззрилась, будто планировала его взглядом испепелить. Саша от этого взгляда струхнул немного, и, намереваясь поскорее покинуть область поражения, запихнул в себя разом весь омлет. Дожевывая на ходу, Саша скрылся за дверью.

Маша осталась один на один со своим взглядом, который уже на полную мощность бесцельно жег, словно звезда смерти. Словно две звезды. Маша встала перед зеркалом и пепелила себя, пока ей это не надоело. Тогда она расплакалась и плакала несколько часов. Силы оставили ее, и она уснула.

На работе Саша старался не думать про семейную жизнь, лодка которой в последнее время раскачивалась под действием непостижимых сил. Он думал про самолеты, как у них открываются и закрываются шасси, как устроены крылья, про конвейеры и шарикоподшипниковые механизмы, об освоении космоса и судьбах человечества, о прекрасном и светлом будущем, которое надо так устроить, чтобы все были счастливы. Саше казалось, что он это мог. И только одного человека не умел осчастливить – свою жену, которая в этот самый момент была так несчастна, как Саша даже представить не мог.

Вернувшись из прекрасного светлого будущего домой, Саша был несколько озадачен заплаканной, опухшей Машей. У нее дергался левый глаз, она молчала. Саша, не зная, как поступить, решил делать вид, что все в порядке, то есть просто Машу не замечать. Маша слонялась по квартире немым привидением, на самом деле жаждала все сказать. Саша избегал ее, понимая, что разговор не сулит ничего хорошего. Маша мрачнела, чувствуя, что готова начать ядерную войну.

«Ей просто нравится страдать», — думал Саша . Он лежал на диване и смотрел любимый сериал про психов. «Все наладится», — думал он, глядя как маньяк вырезает надпись «люблю» у женщины на спине. – «Сейчас кончится ПМС, и все будет хорошо». Эти мысли успокаивали его.

Некоторое время в квартире было тихо. Журчал холодильник. Капал кран. Слышались какие-то голоса за стенкой. И тут в комнату вошла жена. В руках она держала нож и литровую банку. — Зачем тебе банка? – спросил муж. И тут же понял. Банка летела ему в голову. Саша пригнулся. Маша разбежалась и прыгнула. Он схватил ее за горло. Она воткнула в него нож. Он ее душил. Она добавляла ему ножевых ранений. Они некоторое время боролись и, наконец, благополучно убили друг другу. Она испепелила взглядом его труп. Он засунул ее тело в мусорный пакет. И тут в комнату вошла дочка.

— Пить хочу, — сказала она, и внимательно посмотрела на родителей, будто подозревая их в убийстве. Саша и Маша переглянулись. — Да, конечно, — Маша побежала на кухню и вернулась со стаканом воды. Дочь пила, вздрагивая всем телом. — А чего это на полу стекло? — Да, мама банку нечаянно уронила, — и Саша сбегал на кухню за веником. — У вас все нормально? Тут какой-то бардак. — Все хорошо. Ложись спать. Дочка ушла, успокоенная. Супруги подмели пол, убрали следы борьбы и свои останки. И продолжили жить. Только чуть-чуть что-то умерло внутри.

Мария Косовская родилась в Москве. Окончила Московский Горный Университет и Литературный институт им. Горького, отделение прозы. Публиковалась в альманахе «Тверской бульвар», литературных журналах: «Литературная учеба», «Волга», «Сибирские огни»,  в интернет-журналах: «Кольцо А», «Лиterraтура», «ТЕКСТ.express», «Сетевая словесность», «Литературный оверлок» и других. Соавтор (автор текста) детской книги про бактерий «Приключения Тима в мире бактерий». Участник Семинара молодых писателей при СПМ в 2017 году. Член Союза Писателей Москвы. Участник Совещания молодых писателей В Химках.

 БАРБИ
Косовская Мария

Летом Надя жила у бабушки на даче под Новомосковском и дружила с Алиной, которая была на год старше и училась в третьем классе. Алина лучше одевалась, лучше знала таблицу умножения, говорила на двух иностранных языках, английском и немецком, и волосы её лежали белокурыми локонами. Алина считала себя королевой. Так отчасти и было, ведь папа её служил в ГДР, и всё, от внешности до поведения Алины несло на себе отпечаток другого, неизвестного мира, из которого она приехала на лето к бабушке в Советский Союз. Дачи находились в разных концах садового товарищества. Надин участок, вернее бабушкин, располагался первым у входа, и Надя сразу после завтрака садилась у окна ждать, когда Алина и её бабушка пойдут с автобусной остановки мимо. Они проходили часов около двенадцати, и Надя, едва высидев положенные полчаса, за которые они доберутся до своего участка, отправлялась к Алине в гости. Идя по грунтовой, засыпанной породой из ближайшего терриконика дороге, Надя обрывала с кустов и деревьев, торчащих из заборов, крыжовник, малину, вишню, яблоки-залепухи и черноплодную рябину, от которой губы и язык синели. Надя шла и фантазировала, что идёт по сказочной дороге, как Элли из «Волшебника изумрудного города», только дорога эта не из жёлтого кирпича, а из чёрной угольной пыли и мелких камней, отнесённых ногами дачников на обочины. Дружить с Алиной было трудно. Она командовала, решала, во что играть, и чуть что, сразу обижалась. Наде приходилось отправляться в обратный путь. Пополдничавши клубникой с молоком, Надя бралась было помогать бабушке: рубить для кур траву или полоть луковую грядку, но это быстро надоедало, и она, наплевав на гордость, шла к Алине мириться. Ведь надо же было с кем-то дружить. Алина снисходительно принимала извинения Нади и вела играть под яблоню, где на покрывале были разложены вещи, каких даже представить себе не могла обычная советская девочка: блокнот на салатовой пружине, радужный пенал на молнии, крупные цветные карандаши, рисующие сразу пятью цветами, линейка с меняющимся изображением: то зебра, то гепард, чёрная сумка с крышкой-мышонком, которого, оказывается, зовут Микки Маус, и об этом «у них» знает каждый дурак. Надя, конечно, хотела бы хоть что-то подобное иметь, но не слишком думала об этом. Надю завораживала, притягивала и гипнотизировала только одна игрушка — кукла Барби. Барби! Предмет обожания, запредельная мечта! Красивое личико, изящные руки, длинные ноги, которые кокетливо оставались сдвинутыми и чуть согнутыми в пластиковых коленях, когда кукла садилась. А какие у Барби были наряды: воздушные платья, похожие на зефир, узкие брючки, разноцветные топики, сумочки, сапоги, даже туфли на каблуках! Всё это не шло ни в какое сравнение с топорными пупсами в трусах и пухлыми куклами в ситцевых сарафанах, сделанными в СССР. Алина не давала Наде играть в Барби, разрешала только смотреть, как играет сама: переодевала, наряжая то на бал, то на прогулку, подолгу красовалась у игрушечного зеркала, что-то рассказывая жеманным голосом, как если бы это говорила Барби, потом шла по магазинам или пила в кафе чай из маленьких серебристых чашечек, встречалась с Кеном, они танцевали, ложились спать, а затем Алина складывала Барби в пластиковую прозрачную коробку и откладывала до следующей игры. Надя смотрела на куклу и мечтала, мечтала так, что готова была на воровство: дождаться, когда Алина выйдет в туалет, схватить Барби, спрятаться с ней под кустом смородины и поиграть хотя бы десять минуток, а потом пусть придут и арестуют её. Но своровать Надя так и не решилась. Когда лето кончилась и Надя вернулась домой, она просила маму купить куклу Барби. — Где же я её тебе куплю? У нас в магазине не продают таких кукол. После того лета Надя не виделась с Алиной. То ли Алина не приезжала из своей Германии в Новомосковск, то ли приезжала, но не совпадала с Надей, которая всё больше времени проводила в городе, со своими школьными друзьями. Потом у Нади и всех остальных началась новая жизнь: старшие классы и перестройка, юппи и ваучеры, приватизация и закрытие шахт, нищета родителей и поступление в институт в Москве. Воспоминания об Алине растаяли, как след самолёта в небе. Осталась память о кукле Барби, её неисполненной мечте.

После первого семестра Надя не поехала домой к родителям, осталась в Москве и устроилась на работу. Продавцом дубленок в «Лужники». На рынок нужно было приходить к семи, надевать вместо своего пуховика дублёнку и ходить в ней вдоль ряда, выкрикивая нехитрое рекламное объявление. Надя стеснялась. Несмелым голосом взывала она к покупателям: — Дублёнки, посмотрите дублёнки. Очень хорошие. Отличное качество. Пожалуйста, можно примерить. — Что ты как раненная, — говорил Мусса, хозяин точки, кривоногий и коренастый азербайджанец, с торчащей в разные стороны бородой и большими залысинами на покатом лбу. На дублёнки от Надиных выкриков никто внимания не обращал, её отпихивали или скользили взглядом по раскрасневшемуся от мороза лицу. В час пик, часов в одиннадцать, на рынке начинались давка и стоят такой гвалт, что Надино неуверенное «очень хорошие» тонуло в разнородных, но туго сплетённым между собой звуков. На второй день Мусса прямо с утра сообщил Наде, что работает она последний день. Надя расплакалась. Её раньше никогда не увольняли. Весь день она ходила молча, не могла, сколько ни пыталась, выжать из себя ни слова. Сын Муссы, пятнадцатилетний Алибек, весь день о чём-то спорил с отцом на азербайджанском. Юля, вторая продавщица, удивлялась: — Смотри, какой наглый стал. Как с батьком говорит. Удивительно, прямо. И вечером Мусса, вручая Наде бумажку в сто тысяч, сказал: — Завтра приходи. Даю тебе ещё шанс. Юля, смешливая и лёгкая в отношении ко всему хохлушка, миловидная и темноглазая, чертила себе стрелки вокруг глаз, обводила губы красным карандашом и рисовала на выщипанном лбу брови, как делали почему-то все женщины рынка. В сочетании с замёрзшим Юлиным лицом выглядело это комично. Зато Юля на рынке была своей. Она взяла на Надей шефство. У неё-то Надя и переняла интонацию и нужный торговый тембр, который заставлял людей оборачиваться и всматриваться в неё. Вскоре Надя уже без стеснения орала, чуть гнусавя и растягивая слова: — Дублё-ё-ёночки, натуральные дублё-ё-ё-ёночки. Недо-о-орого. Разные ра-а-азмерчики, модельки, цвета-а-а. Была в этом слащавом речитативе какая-то магия, которая помогала Наде мимикрировать, становиться как все. Она уже не казалась себе нелепой и уверенно врала покупателем про европейское качество и большой ассортимент, а потом вела в контейнер «примерить», где Алибек и Мусса закидывали растерянного человека «модными модельками» и «хорошими вариантиками». Покупатели Наде верили, и продажи она подняла. По окончании седьмого дня работы Алибек вместе с зарплатой дал Наде премию, двести тысяч рублей, и пошёл провожать её до метро. Они шли молча. Надя, которая весь день была в новой приталенной дубленке с меховой оторочкой на капюшоне («как куколка» — говорила Юля про неё), теперь стеснялась своего заношенного пуховика с тёмными затертыми рукавами. Алибек непроницаемо молчал, так как плохо говорил по-русски. Надя смотрела на него боковым зрением и не понимала, зачем он идёт с ней. Молодой, с нежной розоватой кожей, с пушком первых усов и густыми сросшимися, как у отца, бровями, он был красив, но по-своему, по-азербайджански. У станции «Спортивная» Алибек посмотрел на Надю своими большими глазами в обрамлении густых ресниц и протянул целлофановый пакет. Надя заглянула. Внутри лежали шоколадные батончики: «Марс», «Сникерс» и «Натс», каждого по две штуки. — Чё же тут непонятного, влюбился Алибечек в тебя, — говорила на следующий день Юля, пока они ели дымящиеся на морозе хот-доги и пили из пластиковых стаканчиков кофе «три в одном». — Да ну, брось, — Надя, задохнувшись от какого-то непонятно волнения, сделала большой глоток кофе, и ей обожгло горло. — А шо брось-то. У него на лице написано. — Что мне теперь делать? — Радуйся! Це ангел-хранитель тебе. Или ты думаешь, у нас як на курорте? Просыпаться в пять утра было мучительно. Надя чистила зубы, умывалась, одевалась и ела бутерброды, не открывая глаз. Её тело по-детски требовало сна, но сама Надя, приученная к слову «надо», умела тело своё побеждать. Собираясь, она надевала всё самое теплое: несколько кофт, шерстяные колготки, стеганые штаны, пуховик, шапку и обязательно шарф, которым можно будет замотаться до глаз, чтобы не отморозить щёки. В семь утра рынок «Лужники» можно было даже назвать красивым. Белые ряды контейнеров тянулись в сумраке наступающего дня. Воздух был заполнен ещё не зловонием, а молочной дымкой инея, который искрился в свете непотушенных фонарей. Наде нравилось, что мало народу и видно, как уходила вдаль главная торговая аллея, как медленно и сонно копошились, раскладывая товары, продавцы, как возвышался каменный Ленин и смотрел на весь этот зарождающийся капитализм со своей недосягаемой коммунистической высоты. Надя доходила до своей палатки, где уже возился Алибек, который, кажется, ночевал здесь же. Он развешивал дублёнки и шубы вдоль ряда на специальные металлические стойки с грубо приваренными перекладинами. Надя заходила внутрь контейнера, переодевалась в новую, самую ладную модель дублёнки и выходила на улицу, прохаживалась вдоль ряда, притопывая и припрыгивая, чтобы не так отмораживались пальцы в плохеньких сапогах. — Донду? — смеялся Алибек. — Замёрзла, — улыбалась Надя. Тогда Алибек приносил свой термос и наливал им обоим крепкий чай: ей в крышку, себе в грязную металлическую кружку Муссы. Они пили, сидя на табуретках и стесняясь посмотреть друг другу в лицо. Алибек нарезал раскладным ножичком батончик «Натс» на кусочки. — Фындык, — говорил он. — Я «Баунти» люблю. Райское наслаждение, — пожимала плечами Надя. Мусса притаскивал куртки-пилоты с другой точки, начинал командовать, ругаться: по-русски на Надю, по-азербайджански на Алибека. Прибегала вечно опаздывающая Юля. Наваждение утра рассеивалось, и начинался обычный суматошный день. Побирающихся цыган Надя заметила с первого дня. Они проходили вдоль ряда раза четыре-пять на дню. Шли рассеянным в толпе, растянутым косяком. Впереди обычно катил на деревянной самодельной тележке старый безногий цыган. В руках он держал специальные деревянные бруски, которыми отталкивался от асфальта. Грязный, оборванный, легко одетый, он вызывал у Нади жалостливый спазм в груди. Однажды она даже бросила в его коробку, зажатую меж обрубков ног, небольшого номинала купюру. Цыган остановился, нагло посмотрел на неё и беззубо оскалился. У Нади побежала изморозь по рукам. Юля, проходя мимо неё, подавилась от смеха песочным коржиком. — Это тебе у него надо милостыню просить. За безногим цыганом, мелькая в толпе, шли дети, десяток, а может два, сосчитать было трудно. Они быстро проскакивали, как рыбки-гуппи, меж людей. Дальше шли цыганские женщины, двое-трое, ярко одетые в юбки с воланами, в расписные шерстяные платки. Они несли на руках младенцев, завёрнутых в пуховые шали. Иногда цыганки приставали к людям, попрошайничали или предлагали погадать, но чаще просто молча шли. Надя думала, что, наверно, эта торговая аллея не основное место их работы, поэтому они молчат. Но зачем они ходят, словно заведённые, по одному кругу, и всегда почему-то в одном направлении: от центра к краю? Замыкала цыганскую кавалькаду мамка, полная и укутанная в несколько платков старуха с огромной клетчатой сумкой, как у челноков. Она не была так уж сильно похожа на цыганку, ни цветных воланов, ни длинных серёжек или ярких бус, она больше походила на пожилую смуглую женщину-оптовика. Надя прохаживалась вдоль ряда, больно притопывая (отмерзал на левой ноге большой палец) и зазывая покупателей, когда заметила мужчину в хорошей шапке. Надя обратила внимание потому, что он был выше всех, и лицо имел хоть и одутловатое, но немного не здешнее, благородное, хорошо выбритое лицо. Такие лица бывают у потомственных военных. Безногий цыган на своей тележке юркнул между людьми к военному и вытащил из его кармана кошелек. Живо передав его в руки мальчишки, безногий свернул в боковой проход. Нечаянно Надя увидела всю цепочку, по которой стремительно перекинули украденный кошелек: два пацана, девочка, женщина и старуха, которая спрятала его в свой баул и сразу же пошла в противоположную сторону. — Украли! Бумажник украли! — лицо мужчины вытянулось, приоткрылся рот. Он растерянно озирался. — Товарищи! Вы не видели? Вот только что! Весь оклад, товарищи! — Какие тебе товарищи, — сострила торгашка с соседней точки, полная неопрятная баба, которая продавала джинсы. — Тут у нас одни господа. — Милиция! Милиция! — кричал мужчина. Надя увидела его в последний раз: обвисшие щёки его дрожали. И тут же вокруг него сгрудились люди и скрыли его от Надиных глаз. Несколько цыганят мелькнули в толпе, мимо Нади прошествовали милиционеры. Надя дернулась было за ними, но Юля ухватила её за рукав: — Ты куды? — Я видела всё. Я — свидетель. Юля посмотрела на неё внимательно, и Надя удивилась, какими жёсткими вдруг стали черты её лица. — Хошь, иди. Только сымай дубленку. Меня Мусса убьёт, если я тебя в его дубленке отпущу. — Мы же можем помочь, — растерянно сказала Надя и даже дернулась идти в сторону толпы. Но Юля не отпускала рукав. — Не поможут мусора этому хрену моржовому. Цыгане отстёгивают мусорам. — Да ладно! — Прохладно. Стуканёшь на них, за палаткой прирежут. Так шо молчи в тряпочку. Зрозумила? Надя молчала до конца дня, даже не выкрикивала своё «дубленочки», не могла. Вечером она шла домой обессиленная. Алибек шёл рядом и, как всегда, молчал. Перед входом в метро он протянул ей пакет. В нём лежало пять шоколадок «Баунти». — Алибек, я не могу столько сладкого есть. Не надо мне их больше дарить, — Надя спрятала за спину руки. Густые брови Алибека печально изогнулись, уголки рта поползли вниз. И зачем она это сказала? Что, в общаге некому было шоколадки отдать? Соседки умерли бы от счастья, увидев столько «Баунти». «Прости, Алибек», — хотела сказать Надя, но он уже шёл в сторону рынка. На следующий день Надя не вышла на работу. Не смогла. Неподъёмная усталость навалилась на неё. Пытаясь утром разлепить веки, она поняла вдруг, что каменным стало всё тело, что ноги и руки больше не слушаются её, что она лучше умрёт, чем пойдёт на работу. «Я проработала без выходных семь дней, — подумала она. — Возьму выходной». Но днем её несколько раз настигали угрызения совести за то, что она не вышла без предупреждения. Надя просто лежала весь день, дважды поднимаясь, чтобы сварить пельменей. Мысль о том, что она подводит Юлю и Муссу, мешала расслабиться до конца, и она несколько раз собиралась встать, одеться, поехать. Но тело не слушалось. Оно взбунтовалось. У Нади, кажется, даже температура поднялась, но не было градусника померить. Надя вышла на работу на следующий день, и всё было в порядке. Никто её не ругал, и, кажется, даже не обратил внимания. Мусса только попросил в следующий раз предупреждать. И всё потекло дальше, день за днём, дублёнка за дублёнкой. Только Алибек больше не ходил её провожать и не дарил шоколадок, хмуро смотрел издалека. Надя чувствовала его взгляд, оборачивалась, и он сразу же делал вид, будто ему нет до неё дела. Надя уставала смертельно и не замечала уже зимней сказки по утрам. Но она свыкалась с рынком. Она чувствовала себя роботом: просыпалась, ехала на работу, с работы, спала. На эмоции энергии не хватало. Так было даже легче. Не особо трогали беззакония, которые замечала на рынке. Воры, мошенники, разводилы. Прямо напротив палатки открылся лохотрон. Беспроигрышная лотерея, где играли подставные, разводя одного лоха. Это был заезд компьютерных лошадей. Две лошади выигрывали, и нужно было делать ставки, продолжая игру за всё возрастающий приз. Как можно было попадаться на такой развод? Однако люди велись, сами отдавали мошенникам все деньги, а потом, уже поняв, что их обманули, стенали, звали милицию, некоторые падали на землю и бились головой об асфальт или расцарапывали от отчаяния себе лицо. А лохотронщики уже отпихивали проигравшего, потерявшего всякое понимание, где он и кто. Если появлялась милиция, мошенники незаметно растворялись в толпе. Пострадавшего куда-то уводили. Но милиция вряд ли помогала жертвам. Надя видела, как каждое утро радушно здоровались лохотронщики и милицейский патруль. Одна покупательница, полная женщина лет пятидесяти, которая искала внучке дублёнку и уже собиралась пойти в контейнер, посмотреть все модели и цвета, когда ей вручили билетик беспроигрышной лотереи. — Ой, пойду сыграю, — обрадовалась женщина. — И сразу вернусь. — Вы не вернётесь, — понизив голос, сказала Надя. — Почему же это? —У вас денег не будет. Это развод. Рядом мелькнуло смуглое лицо: острый нос, нарисованные брови. Одна из лохотронщиц. Верхняя губа её скалилась, как у лисы. Наде даже померещилось, что девка зарычала. Когда женщина ушла, так и не купив ничего, самый рослый из лохотронщиков, мужик с нездоровой кожей и рыжей недельной щетиной на лице, подошёл и поднял Надю за шиворот дублёнки. Надя от неожиданности не издала ни звука, она как-то оцепенела в его руках. Он поволок её за палатку. У помойки за торговым рядом он приблизил к ней свое лицо и, обдавая перегаром, сказал: — Ты чё, шавка, делаешь? Надя смотрела в разъярённое лицо лохотронщика, в красные, налитые розы его прыщей, и чувствовала в себе жар его ярости. Он мог её ударить, мог швырнуть о бордюр, мог тряхнуть так, что голова болталась бы на тонкой шее. И никто не помешал бы ему. Он — хищник, она — жертва. Ей остаётся только обречённо ждать, пока он решит, что с ней делать. Юля тем временем сбегала за Муссой, который тут же примчался вместе с Алибеком. — Порвёшь — будешь за дублёнку платить! — пригрозил Мусса рослому мужику. — Отпусти мой продавщица и пошли как мущины говорить. Лохотронщик окинул Муссу взглядом. Тот был вдвое ниже, пузатый, в нелепой кепке. Но Мусса уверенно стоял, широко расставив свои кривые ноги, будто чувствовал силу за собой. Это подействовало. Лохотронщик отпустил Надю, и они отошли от палатки в сторону, туда, где между торговыми рядами открывался изнаночный, только для работников рынка, проход. — Надь, ну вот шо ты лезешь до тех скотов? Я сама их ненавижу, а шо делать. Надю зарыдала. Её трясло. — Нянчусь с тобой, як с маленькой, — Юля обняла Надю, прижала к себе и стала укачивать, как ребёнка. — Всё, спокойся, а то по морде дам. Проходя после разговора мимо Нади, лохотронщик презрительно плюнул ей под ноги. Надя не смогла на него даже посмотреть. — Я тебе так скажу, — отчитывал их Мусса, когда вечером Надя с Юлей ждали свою зарплату. — Этот мудак дал отбой, потому что они не правы, хотели нашего покупателя обуть. Если бы не это, я бы тебя не спас. Понял меня? — Мусса строго посмотрел на Надю. Она кивнула. — Договоримся так: мы не трогаем их клиентов, они не трогают наших. — Мусса, а ты шо, нам денег не дашь? — испуганно спросила Юля. — Тебе дам. А вот этой, — он кивнул на Надю, — сегодня нет денег. Чтобы запомнила. Надя почувствовала, как задрожал подбородок и в глазах стало расплываться. Не хотелось плакать перед Муссой, но слеза уже катилась по щеке. Надя отерла её. — Ладно, давай только без этого! Но Надя уже не могла остановиться, слёзы полились ручьем. — Ну, началось! — Мусса махнул на неё рукой и вышел. Юля выскочила за ним. В дальнем углу контейнера молча смотрел на Надю Алибек. Надя заметила его, засобиралась. Алибек бросил палку, которой снимал с высокой перекладины дублёнки, подошёл к ней. Он вынул из кармана купюру, протянул ей. — Зачем? — спросила Надя. — Твой. Надя взяла. Улыбнулась Алибеку. — Фуф! — в контейнер ввалилась Юля, держась рукой за бок. — Денег не даёт. Но ты можешь сегодня в этой дубленке до дому пойти. И завтра выходной взять. Алибек снова провожал Надю к метро. На Наде была дубленка: приталенная, бежевого цвета, длина — две трети бедра, на капюшоне и рукавах меховая оторочка. Та самая, в которой Надя была как куколка. Она и сама чувствовала себя красивой. Алибек, осмелев, взял её за руку, и Надя не отняла руки. — Я тебя старше, — только сказала она. Он пожал плечами и всю дорогу бросал на неё такие взгляды, от которых Наде становилось неловко. Потом она забылась и стала думать, что завтра начинается семестр. Она пойдёт в институт в новой дублёнке, подруги будут завидовать ей. Потом можно будет сидеть в теплой аудитории, слушать лекции, а не мёрзнуть весь день на Луже. Как это хорошо! И как не хочется больше работать на рынке. Но надо. Ещё хотя бы неделю. И тогда Надя накопит себе на юбку и на сапоги. Соседки по комнате ещё спали, а Надя уже встала, зажгла ночник и пошла в ванную. Пока чистила зубы, рассматривала в зеркале лицо. От мороза шелушились щеки, кожа задубела, огрубели черты. Три недели, а будто целая жизнь прошла! Наде казалось, что она состарилась и подурнела. Не хотелось никуда идти. Но идти было надо, хотя бы потому, что нужно вернуть дубленку. Наде она так понравилась, красивая, и в ней совсем не холодно, ноги только мерзнут, но она скоро купит сапоги. Вот бы оставить себе дубленку! «А ведь я могу не прийти, — подумала, одеваясь, Надя. — Они же не знают, где я живу. Да и искать не будут. Что Муссе эта дубленка, если у него пять точек таких? Он даже не заметит. Только вот Юля. И Алибек». Надя представила, что будет с Юлей. Это она уговорила Муссу, значит, её он заставит платить. А Алибек? Он ведь, наверное, Надю любит. Разве можно обманывать чью-то любовь. Она застегнула пуговицы дублёнки, опять посмотрела на себя в зеркало. В створке шкафа отражалась миловидная девушка, невысокая, с простоватыми чертами лица, в светлой бежевой дубленке и огрубевшими, покрасневшими кистями рук. «Куколка», — с горечью подумала про себя Надя, и втянула в рукава руки. День на рынке проходил спокойно. Мусса после обеда уехал, с ними остался один Алибек, и никто не дёргал, не давал нелепых приказаний. Надя и Юля ели по беляшу, когда подошли двое милиционеров, один — молодой и пухлый, похожий на бывшего Надиного одноклассника, которого всегда чмырили, второй — худой, усатый и обветренный, в летах. Одетые в серые куртки с нашивками, в шапки искусственного меха, на поясе у каждого дубинка и кобура. У них были такие красные носы и уши, что Надя невольно хихикнула, глядя на них. — Чего смеёмся? Или регистрация есть? — спросил усатый. — Есть, — спокойно сказала Надя. — Я в институте учусь. — В институте? Что же не на лекциях? — Подрабатываю. — Родители не помогают, что ль? Я вот своих дармоедов кормлю, пока университеты кончают. — Документики, дамочка! — обратился молодой к Юле. Надя посмотрела на Юлю. Та страшно побледнела и выронила беляш. — Я сейчас принесу, они в сумке, — с готовностью отозвалась Надя. Надя легко перепрыгнула забор, побежала за палатки, внутрь контейнера. Подхватывая свою сумку, она сказала вопросительно глядевшему на неё Алибеку: — Там милиция. Проверяет документы. Алибек молчал. — Ты не знаешь, где Юлькин паспорт? — Нет. Молодой держал Юлю под локоть, и она стояла, неловко скособочившись, будто вот-вот упадёт. Надя протянула усатому свой паспорт. Он раскрыл и стал перелистывать страницы. Наде вдруг стало страшно, что паспорт он не вернёт. — Значит, из Тульской области? — Да. Шахтёрский городок. — А регистрация где? — Да вот же она, в обложке. Надя вытащила и подала сложенный вчетверо листок. Милиционер развернул, с минуту всматривался и вдруг сунул паспорт под мышку, а регистрацию точно посередине разорвал, сложил и ещё разразорвал. Он складывал и рвал, пока не остались маленькие кусочки, которые он подбросил над Надиной головой, и они осыпались на неё, как крупные хлопья снега. Надя остолбенела. — Поддельная твоя регистрация, — миролюбиво ответил он на немой Надин вопрос. — Она была настоящая! — В участке разберёмся, — он снова открыл паспорт, — Козлова Надежда Сергеевна. Пройдёмте! — и спрятал документ в карман. Надя проводила взглядом исчезнувший паспорт. — Это несправедливо! Регистрация настоящая была! — повторила Надя, повышая тон. — Мне её в деканате делали! Верните паспорт! Я с вами не пойду, — закричала она. — Будешь орать, — усатый приблизил к Наде своё лицо, — в участке тебя пустим по кругу. — Что значит по кругу? — Вот и узнаешь, шваль. Молодой милиционер подтолкнул Надю дубинкой в спину. Их повели. Странно было идти по знакомому ряду под конвоем. Продавцы их будто не замечали, торговали каждый своим: кроссовками, джинсами, нижним бельем. У лохотрона, как всегда, толпились люди, шёл очередной заезд. Ехала тележка с хот-догами вдоль рядов. Толкались покупатели. Никто не обращал внимания на них. Да и что такого? Милиция ведёт в участок гражданок без регистрации. Ситуация-то привычная для всех. — Юль, а что теперь будет? — Наверное, Мусса крыше не заплатил. Не знаю. Заберут, будут выкуп просить. Мусса за дублёнки заплатит, а за нас самим треба. — Сколько? — Дублёнки — тыщ по пятьсот. Мы — за сотню, можа больше. Или ночку посидеть. Им для галочки оформить, шо они с нелегалами борьбу ведут. А, можа пофестивалить хотят, — Юлино лицо было мрачным, при взгляде на неё у Нади сжалось горло. — Они, падлы безнаказанные, хуже цыганей, — прошептала Юля так, чтобы только Надя слышала. — Ненавижу их! — Стой! Стой! — их догонял Алибек. — Пойду с азером малолетним поговорю, — сказал усатый. — Стереги потаскушек. Алибек и усатый разговаривали недолго. Подошли. — Эту отпускаем, — усатый протянул Наде паспорт, — азербон за неё заплатил. А ты, — он указал дубинкой на Юлю, — дубленку снимай. Юля посмотрела напряженно на Надю, на Алибека. Стала расстёгивать пуговицы. Алибек виновато протянул её розовый пуховик. — Я же говорила, ангел-хранитель. Мне, вишь, меньше свезло, — Юля всунула руки в рукава, застегнула молнию и, уходя, ещё раз взглянула на Надю. По спине Нади побежали мурашки. Алибек уже торопливо шёл к контейнеру, в котором он даже двери толком не закрыл. Надя догнала его. — Почему ты не выкупил её? — крикнула она и развернула его к себе за руку. — Почему? — Нельзя обе. — Почему? Алибек пожал плечами и снова ринулся сквозь толпу к торговой точке. Прямо у прилавка стояли двое парней в спортивных костюмах и расстегнутых нараспашку куртках-пилотах. На бычьих шеях поблёскивали кресты. Какое-то новое, звериное чутье заставило Надю остановиться и сделать пару шагов назад. Алибек, не замечая их, двинулся между контейнерами. Один из парней схватил его за плечо. Второй встал за спиной Алибека. Надя не слышала, что говорили они Алибеку. Рынок шумел. Человеческие голоса сливались и теряли всякую человечность, превращаясь в равнодушный металлический шелест, в гул крови в ушах, в испуганные удары сердца. Зато Надя видела всё. И никто, кроме неё, не видел, как один из накаченных парней достал из кармана штырь и, обнимая Алибека за шею, воткнул этот штырь ему в живот. Убийцы в спортивных костюмах растворились в толпе, а Алибек стоял, опираясь о стену, держался руками за живот. Он увидел Надю и будто уцепился за неё взглядом. Глядя ей в глаза, он медленно сползал по ребристому металлу контейнера. Мимо Нади промелькнула фигура, другая, третья. Человеческий поток разъединил их. Надя ещё отступила и закричала. Но звука не было. Она открывала и закрывала рот, и отступала назад, пятилась, пока не задела чей-то прилавок. — Куда ломишься! — пхнула её продавщица в спину. Надя шарахнулась и побежала сквозь толпу, расталкивая людей и ничего перед собой не видя, вцепившись в сумку и прижимая её к себе. Она бежала до метро. Потом в переходе, на эскалаторе, на улице до общежития. И только в своей комнате заметила, что убежала в чужой дубленке.И тут же поняла, что никогда не вернётся на этот рынок.

Рекомендуем:  Катерина Кюне

Центральный «Детский мир» ошеломил Надю. Всё здесь сияло, мигало и пиликало. Под высоким потолком копошились людские толпы. Человеческая незначительность ощущалась здесь ещё сильней, чем в Лужниках на рынке. Пока Надя бродила по запутанным коридорам между прилавками, увешанными лампами и новогодней мишурой, она думала, что рынок — честней, там как-то всё проще. А здесь тот же рынок, только приукрашенный гирляндами, фигурками лего, игрушками в человеческий рост и золотистой пластиковой каруселью. Надю напрягала суета людей, обилие лампочек, неразбериха звуков, всё это будто специально не давало сосредоточиться, разбирало на части, мешало ощутить себя. Хотелось сбежать. Но она пришла с целью, и надо было осуществить то, о чём мечтала десять лет — купить куклу Барби. Надя заработала около миллиона. Что-то она отложила на жизнь, чтото уже потратила. Оставалось семьсот. Она могла бы купить себе сапоги, но мысль о рынке, куда придётся для этого поехать, вызывала спазм и тошноту. И ещё ей казалось, что она заслужила нечто по-настоящему стоящее — подарок. Куклы Барби располагались на втором этаже, целая полка блестящих коробок: Барби-принцесса, Барби-наездница, Барби — рок-звезда. Надя выбрала Барби-принцессу в розовом пышном платье, с волнистыми локонами, разложенными внутри коробки. Примерно такая была когда-то у Алины. Расплатившись на кассе, Надя на долю секунды пожалела о потраченный деньгах, но тут же стряхнула с себя этот морок. Жизнь, как выяснилось, может быть очень короткой, нельзя отказываться от детской мечты. Надя принесла куклу домой, вытащила её из коробки и раздела. Это была точно такая же кукла, как десять лет назад, с узкой талией, длинными ногами, которые кукла, садясь, оставляла сдвинутыми и чуть согнутыми в коленях. У куклы так же невидимо под пластиковой кожей сгибались локти и во все стороны вертелась голова. Кукла была совершенством. Только Надя уже не знала, как в неё играть. Не говорить же за неё писклявым голосом, предлагая воображаемому Кену ехать на бал. Надя смотрела на голую куклу и плакала. Было жаль себя. Надо было сделать что-то с этой куклой, как-то в неё поиграть. Надя утерла слёзы, открыла свой гардероб и достала чёрную гипюровую блузку, которую ни разу не надела в Москве. Она обернула куклу в ткань, представляя, какое могло бы получиться платье, а потом взяла ножницы и отрезала от блузки рукав. Когда платье, чёрное, обтягивающее, с воланом на подоле, было готово, Надя сделала кукле шляпку и сумочку-клатч, нарядила и поставила на самую высокую полку, откуда не снимала до тех пор, пока не переехала из общаги на съёмную квартиру. Но и на съёмных квартирах, которые Надя меняла примерно раз в год, в Барби никто не играл, пока не родилась у Нади дочь. Едва научившись стоять на ногах и хвататься ручонками за предметы, она оторвала кукле голову. Надя приделала её кое-как и опять поставила на самую высокую полку.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: