Елизавета Александрова-Зорина

Она не знала, куда идёт, а метель шла следом, заметая детские следы. Она не знала, где теперь её дом. Какое из чёрных окон — её? У неё больше не было мамы — мама спала и уже не просыпалась. Спать с мамой стало холодно.

Ленинград умирал тихо, почти всегда — во сне. Умирал и никак не мог умереть. Бессмертный город.

А папа далеко, на фронте, от него давно не приходили письма. А они с мамой всё равно ждали. Но мамы больше нет.

Город был белый-белый, только чернели силуэты домов и тёмными пятнами лежали на снегу трупы. Город был белый-белый, словно художник наметил на чистом листе эскиз будущей картины, да так и оставил неоконченной. Редко навстречу ей шли люди, волокли на санках обёрнутые в простыни тела, или кучу дров, или вёдра, расплёскивая на глазах замерзающую воду.

«Если остановишься, станет ещё холоднее, — думала она. — Когда идёшь, не так холодно. Зато теряешь силы. А можно отталкиваться от столбов, оттолкнёшься — и до следующего фонаря. Оттолкнёшься — и до следующего…»

Фонари, точно часовые, стояли вдоль набережной, слепые и днём, и ночью. Купола Исакия были теперь не золотые, а деревянные. И лежал в гробу Медный всадник.

«А снег здесь не белый, а чёрный».

Она шла мимо сгоревшего дома, на тёмном от копоти снегу валялись обуглившиеся доски, камни, люди.

«А здесь снег не белый и не чёрный, он красный. Главное — идти прямо! Прямо, не делая лишних шагов. Так учила мама, так останется больше сил. Как хочется лечь на снег! Не совсем заснуть, а только чуть-чуть.

И пусть приснятся хлеб и мама. Тёплый хлеб и тёплая мама…»

Она не знала, куда идёт и где теперь её дом. Мамы больше не было.

В парадной было темно и холодно. Варя села на пол и закрыла глаза.

«Только бы не было холодно. Не хочу, чтобы холодно!»

Дверь тяжело открылась, снег влетел внутрь и, не тая, лёг на пол. Вошедшая женщина, держась за стену, поднималась по лестнице.

— Тётенька, дайте хлеба, — попросила Варя.

Женщина медленно, ступенька за ступенькой, шла дальше. Но вдруг, обмякнув, словно тряпичная кукла, опустилась на лестницу.

— Тётенька…

Варя поднялась к ней.

— Тётенька, дайте хлеба, — теребила она женщину за рукав, но та была мертва.

Девочка залезла покойнице в карманы и вытащила продуктовые карточки и кусочек сахара, который тут же проглотила.

«Тётенька мёртвая. Ей уже не нужно.

Если бы я не взяла, взяли бы другие. Какой сладкий сахар, не надо было сразу глотать его, надо было подержать во рту. У нас ведь украли карточки, а месяц ещё такой длинный. А тётеньке они уже не нужны».

Девочка осмотрела сумку женщины, нашла пачку писем.

«Хорошо быть почтальоном. Тебя пускают в тёплые квартиры, а если письмо хорошее, дают хлеба».

Варя сняла с женщины сумку и натянула на себя.

На первом этаже дверь никто не открыл, но, когда Варя толкнула её, оказалось, что квартира не заперта.

— Я принесла вам хорошее письмо!

Никто не ответил. Заиндевелые стены тускло мерцали в темноте, сквозь мёртвую тишину отсчитывал время метроном — где-то работало радио. Варя толкнула дверь, под которой белела полоска света: сквозь дыру выбитого окна комнату заметало, метель кружила, раскидывая по комнате старые письма, фотографии, укрывала снегом, словно пуховым одеялом, две неподвижные фигуры на кровати.

Варя поднималась выше и выше, но квартиры были заперты.

На последнем этаже щёлкнул замок.

— Ты кто? — вышла женщина.

— Я принесла вам хорошее письмо, — нагнувшись, девочка пролезла под её рукой.

— Какое письмо? Ты куда?!

— Хорошее письмо…

Варя, не останавливаясь, шла через длинный коридор к приоткрытой комнате.

«Я никуда отсюда не уйду! Здесь тепло. Здесь люди. Они меня покормят».

Комната была обставлена принесённой со всей квартиры мебелью, а стены увешаны старинными картинами. Добрый, ласковый огонь горел в буржуйке. У окна сидел за мольбертом взъерошенный мужчина. Художник был в пальто, вокруг шеи обмотан вязаный шарф, весь в разводах краски. Варя легла перед печкой и, сняв варежки, протянула руки к огню.

«Тепло… Тепло… Тепло…»

— Ну-ка, вставай! Какое письмо? Уходи домой, — женщина растерянно согнулась над лежащим ребёнком.

«Как тепло! Мамочка, как мне тепло. И во рту ещё сладко от сахара…»

Художник на мгновенье оторвался от работы и рассеянно посмотрел на девочку:

— Отогреется, пойдёт домой. Напои лучше чаем.

«Добрые. Такие добрые. А соседка выгнала из дома, когда мама совсем заснула. Ей было жалко кипятка. Пусть они оставят меня у себя. Мамочка, пусть они оставят меня!»

Варя проснулась на кровати, укрытая одеялами. На буржуйке, шипя обледенелыми боками, грелся чайник.

«Сейчас меня выгонят. Здесь тепло. Не хочу на улицу».

Варя снова закрыла глаза, но сидящая в кресле женщина заметила, что она проснулась.

— Отогрелась? Покажи письмо, почтальон.

«Они не покормят меня. У меня нет для них хорошего письма».

Женщина села на кровать рядом с девочкой.

— Я дам тебе немножко еды, а потом ты пойдёшь домой.

«Добрая… Оставь меня здесь…»

— Девочка, иди-ка сюда на минутку, — вдруг позвал из-за мольберта художник. — Вытяни руки. Представь, что держишь на ладонях голубя.

«Баночки с жёлтой и белой краской похожи на яичницу. А малиновая — на малиновое варенье. А зелёная краска — на листья. Мама плакала, когда я съела фиалки, которые стояли на окне. И листья, и цветочки — всё съела. Маме было меня жалко, и фиалок, наверно, тоже жалко было…»

— А у меня есть хлебные карточки, — сказала вдруг Варя.

«Добрые, оставьте меня у себя!»

— И я могу позировать. Меня обстригли из-за вшей, — она сняла шапочку и показала короткие, как у мальчишки, волосы. — Вы можете с меня и мальчиков рисовать.

«Оставьте!»

— Мы не можем тебя оставить, — ответила женщина. — Иди домой.

Варя кинулась на кровать и забралась под одеяло:

— Я не уйду, не уйду, не уйду!

«Злые! Выгоняют на улицу. Все теперь злые…»

— Пусть остаётся, — махнул рукой художник. — Видишь, ей некуда идти.

— Нет у неё карточек! Врёт, как с письмом. Пусть уходит!

«Добрый! Он добрый, а она злая».

— На кого ты стала похожа, — прошептал он. — Так нельзя.

— Пусть уходит! Не хочу видеть детей!

— У меня есть карточки, — Варя достала карточки, которые взяла у почтальона. — Вот, смотрите, есть!

«Оставьте! Оставьте! Оставьте!»

Женщина принесла в кружке кипяток, а затем вытащила из комода кусочек хлеба. Тяжело опустившись в кресло, смотрела, как девочка, обжигаясь, пьёт воду.

— Сразу не глотай, разжёвывай.

Варя сунула пустую, ещё тёплую кружку под свитерок, забралась с головой под одеяло и тут же уснула. Ей снилось, что мама держит тёплую руку на её ввалившемся, постоянно мёрзнущем животике.

«Мамочка… Мамочка… Тёплая и добрая…»

Горбатый мост перекинулся через извилистую речушку, берег которой был усыпан жёлтым бисером болотных цветов. Босоногий мальчик пускал деревянные корабли. Прорываясь сквозь тучи, солнце ложилось бликами на ютившееся у озера селение. Дети бежали через поле, пуская в небо воздушного змея.

Варя попробовала лизнуть куст сирени.

— Девочка, не трогай картины! — вошла в комнату женщина.

Варя жила здесь уже неделю, но она никогда не звала её по имени.

«Когда же она покормит меня? Всё время хочется есть…»

Женщина подкинула в печку распиленные ножки стула. Варя помогала, подбирая с пола стружку, отдавала ей. Одну стружку, самую вкусную, сунула за щёку.

«Как хочется есть!»

— Есть хочется… — тихо сказала она.

«Она не кормит меня. Ест мою порцию».

Вошёл художник. Огонь в «буржуйке» заметался от принесённого из коридора холодного ветра.

«Он добрый. Он сейчас покормит меня. Как хочется есть».

Женщина разгладила руками скатерть, расставила тарелки, разрезала ножом буханку. А Варя, забравшись на высокий стул, завороженно смотрела на липкий, водянистый хлеб, мысленно взвешивала каждый кусок, прикидывая, поровну ли. Сняв с ножа прилипшую хлебную слизь, женщина тайком положила её в рот.

«Я маленькая, а они большие. А кусочки одинаковые. У меня ещё спрятан сухарик, но я его оставлю».

Женщина достала кастрюльку с варёной картофельной кожурой и тоже разложила по тарелкам, затем подсушила на печке хлеб.

«Мама всегда ела без меня. Я никогда не видела, как она ела. Интересно, мама тоже делила поровну?»

— Ешь медленнее, — сказала женщина. — Запивай водой.

— Я знаю.

Варя ела руками, тщательно облизывая пальцы. Как страшно ей было оставить хоть крошку. Она совсем стала похожа на маленькую старушку: кожа на лице натянулась, будто её не хватало, рот ввалился. А ей было пять лет. Пять лет и четыре месяца и двадцать один день. А счёт шёл не на дни, а на часы, на минуты. На оставшиеся до конца мгновения, которые отсчитывал метроном в такт ещё бьющимся сердцам.

«Как вкусно!»

Женщина уже не вставала, её больные, почти остановившиеся глаза со страхом смотрели на тени, повисшие над кроватью.

«И она тоже навсегда заснёт».

Варя заворачивала горячий чайник в тряпки и клала к ней в постель, как грелку, чтобы хоть немного согреть её.

Художник осунулся, почерневшее от усталости лицо больше не улыбалось, когда Варя рассказывала, что убьёт Гитлера.

«Бедный… Хороший… Мне так хочется есть. Всё время хочется есть».

Мужчина взял стулья, ещё не пущенные на растопку, и ушёл.

— Девочка… — позвала женщина.

«Мне не хочется подходить к ней. Она холодная».

— Возьми в шкафу тёплые свитерки. Твои уже дырявые.

В ворохе детской одежды, среди шапочек и штанишек, лежал самодельный деревянный конь, расписанный красными и жёлтыми цветами.

— Я сама вязала. Они мальчуковые, но какая разница.

«У них был ребёнок, который умер. И она тоже умирает. Потому стала добрая».

— Хочешь, возьми лошадку.

— Не хочу.

«Мама шила кукле Маше красивые платья. А когда началась война, мы с Машей поднимались на крышу тушить зажигалки. А потом кукла умерла от голода. Бедная Маша!»

Глубоко вдохнув, Варя начала быстро раздеваться.

«Холодно-холодно-холодно!»

Оставшись в маечке, натянула сразу три свитера, а сверху — пальто и шубку.

«Надо говорить „тепло“, и будет тепло. Тепло-тепло-тепло!»

Она пыталась застегнуть пуговицы, но замёрзшие пальцы не слушались.

— Иди ко мне, — позвала женщина.

«Мне не хочется подходить к ней».

С трудом приподнявшись, женщина застегнула Варе пуговицы.

— У вас был сын?

— Да.

— И умер?

— Его убили соседи.

«Если сварить всех плохих людей, то можно накормить всех хороших. Плохих людей не будет, а хорошие не будут умирать. Но есть людей плохо».

В дверь громко постучали.

— Девочка, узнай, кто там.

«Не люблю этот коридор. Тёмный и холодный. А за дверью напротив — мёртвая женщина. Она умерла уже давно, а её никто не забирает. Когда её заберут?»

На пороге стоял незнакомый мужчина. Варе он понравился, от него пахло едой. По-хозяйски незнакомец направился прямиком в комнату.

«Когда приходили гости, они принесли полкарамельки. А этот, наверно, принёс целую. Или даже две. Мамочка, хоть бы он принёс мне две карамельки!»

Мужчина нетерпеливо прохаживался по комнате.

— У вас даже стульев нет. Вы умираете! А можете спокойно пережить голод.

— Уходите.

— Глупо! Мёртвым не нужны семейные реликвии.

— Уходите!

Незнакомец достал из кармана шоколадную плитку, настоящую шоколадную плитку в блестящей золотой фольге. Чудо! Варя смотрела на шоколад, жадно вцепившись глазами в руку мужчины.

— Ваша девочка тоже умрёт.

— Уходите.

«Хороший. Добрый. Я отдам ей половину шоколадки, хочу, чтобы она поправилась».

— Подумайте. У вас мало времени.

Но он не оставил шоколад, а лишь отломил крохотный кусочек, который положил на стол.

— Закрой за ним дверь, — сказала женщина Варе.

«Она съест. Съест без меня».

Мужчина вышел, не обернувшись, шумно спустился по лестнице.

«Она съела без меня! Ничего мне не оставила».

Войдя в комнату, Варя кинулась к столу — шоколад лежал нетронутый.

«Сладкий-сладкий шоколад. Папа приносил мне его по праздникам. Я оставлю ей кусочек, чтобы она поправилась».

— Не трогай! — женщина зашлась в приступе кашля. — Выбрось его в печь! Не ешь!

«Мама тоже бредила, ей казалось, что в комнате чужие».

Варя сначала положила шоколад в рот, но, откусив, протянула женщине. Она резко замотала головой, отвернувшись к стене.

«Как жалко, что она умрёт!»

Художник вернулся поздно, когда уже начинало темнеть. Он вернулся без стульев, принёс за пазухой маленький свёрток. Варя набрала в чайник снег и поставила греться на печку, затем начала расставлять тарелки, как это раньше делала женщина.

— Варя, сегодня мы не будем есть, — сказал художник. — Хлеба не было.

Девочка убрала со стола.

«Скорее лечь спать, чтобы не хотелось есть! Пусть мне приснится что-нибудь вкусное».

— Это всё, что я смог обменять на стулья. На рынке очень много дров.

Художник развернул бумажный свёрток и протянул жене кусочек масла.

Варя подняла с пола стружку и положила в рот.

«Как же хочется есть. Мамочка, как хочется есть!»

Варя забралась на кровать и прижалась к женщине.

«Холодная».

— Возьми.

Женщина протянула бумажку из-под масла. Варя облизала.

«Когда война кончится, я буду много есть. У меня всегда будет хлеб, шоколад, масло и деревянная стружка».

За водой отправили Варю, а когда она вернулась, по радио объявили воздушную тревогу.

«В наш дом никогда не упадёт бомба!»

— Я принесла воду.

На месте старинных картин на стенах остались лишь ровные прямоугольники не выцветших обоев, пустые рамы были сложены на полу. Пахло едой. Художник сидел за мольбертом, но в руках вместо кисти у него была тарелка каши.

Рекомендуем:  Егор Фетисов. Невский экспресс

— Садись обедать, мы тебя не дождались, — сказала Варе лежащая на кровати женщина. — Только не ешь сразу много.

Девочка бросилась к заваленному свёртками столу и, хватая всё подряд, запихивала в рот кашу, сухари, неварёную крупу.

— Варя, Варя, не ешь сразу много!

«Неужели кончилась война?! Неужели кончилась война?!»

Женщина вдруг заплакала. Она перестала плакать, когда началась Блокада. Не плакала, когда сын выковыривал из щелей паркета хлебные крошки и ел их. Когда он пропал, и когда из комнаты соседей разнёсся по квартире странный сладковатый запах, и когда нечего было хоронить, и когда уже не из-за чего было плакать, и не было ради чего жить. И когда выживала — тоже не плакала, не плакала, не плакала.

«Неужели кончилась война?!»

А теперь плакала, и когда Варю вырвало.

«Как жалко, совсем ничего не осталось в животе!»

Ночью огонь в печке погас, в комнате стало холодно. Варя спрятала голову под одеяло и теснее прижалась к женщине. А та не могла остановить слёзы, которые маленькими колючими льдинками застывали на лице.

Через неделю она начала вставать, растапливала печь, грела воду, чтобы купать Варю.

«Ласковая, как мама».

Обледенелая кухня была заставлена вёдрами, бидонами, кастрюлями с невской водой. Художник распилил почти всю мебель.

На календаре был март — первый месяц весны, а в ленинградских домах продолжалась холодная, безжалостная зима.

«Если доживём до лета, то будем целыми днями лежать на солнышке и греться. Мамочка, хоть бы дожили!»

Художник распилил мольберт и положил доски в общую кучу дров.

— Здесь, здесь война! А ты бежишь! — женщина вдруг сорвалась на крик. — Тебе страшно! Там стреляют! Там не едят детей, там дети не едят опилки!

Варя бросилась к ней и уткнулась в живот.

— Я очень боюсь, что ты не вернёшься, — плакала женщина.

«Бедная мама. Тёплая и добрая».

Художник уходил на фронт. С аккуратно подстриженной, без пятен краски, бородой, в военной форме, словно гость, слонялся по комнате.

— Мой папа тоже на фронте. Передай ему, что я живая, — дёргала за рукав Варя. — Я умею писать только своё имя, ты передай ему это, а остальное расскажи сам.

Девочка протянула листок бумаги, на котором неровными буквами было выведено ВАРЯ.

«Когда папа вернётся, я буду жить с ним или останусь здесь? Или мы будем жить вместе? Вместе легче выжить».

Муж с женой тихо простились, она в последний раз прижалась щекой к его колючей щеке и ушла в комнату, чтобы не видеть, как он уходит.

— Варя, проводи меня, — попросил художник.

Когда девочка зашла в комнату за шапкой, женщина взяла двумя руками её озябшую ладошку.

— Варя, ты вернёшься?

«Она никогда не звала меня по имени!»

— Вернусь.

Женщина порывисто прижала к холодным губам её ручку и отошла к окну. Выключенный приёмник молчал, только с наледи, нависшей над растопленной печкой, капало. С шипением падающие на «буржуйку» капли отсчитывали время.

Снег хрустел под ногами, искрился миллионом отражавшихся солнц. Варя и художник шли по набережной.

«Скорей бы он увидел папу и сказал, что я живая».

— В маленькой комнате за дверью спрятаны три картины. Когда будет трудно, отнеси их по этому адресу, — он протянул Варе сложенный листок, который она спрятала в рукавичку. — Спросишь у кого-нибудь, подскажут.

«Пусть его сытно кормят, чтобы хорошо воевал».

— Только не уходи, не бросай её.

— Я не уйду.

Он неуклюже обнял девочку.

Варя долго смотрела ему вслед, пока он не превратился в чёрную точку.

«А люди у проруби отсюда такие крошечные. Можно спрятать их в рукавичку и погреть».

Какая-то женщина, поднимаясь с Невы, опустилась на гранитные ступени, да так и осталась сидеть. Её обходили, расплёскивая воду из вёдер. А кто-то взял в свободную руку её ведро.

«А к вечеру она станет ледяной горкой».

Взвыли сирены.

«Скорее домой! Там мама и там не бомбят».

Но подбежавшая к Варе девушка с повязкой на руке, схватив, потащила её в бомбоубежище.

— Мне надо домой, к маме!

В бомбоубежище спускались те, кого воздушная тревога застала на улице. Из дома, привыкнув к бомбёжкам, не уходили.

«Вдруг маме страшно одной?»

Люди сидели молча на перевёрнутых пустых вёдрах, санках, дожидаясь окончания налёта.

— А теперь беги к маме, — подтолкнула Варю девушка.

После тёмного бомбоубежища снег резал глаза, чернели окна промёрзших домов и медленно, в голодном полусне, шли старые и молодые старухи. На соседней улице поднимался в морозное небо чёрный столб дыма. А Варя шла туда, где теперь её дом. Туда, где теперь её мама.

Тёмная парадная мерцала покрытыми наледью стенами. Пахло дымом и нечистотами.

Варя вытащила из рукавички ключ, негнущимися от холода пальцами повернула в замке, распахнув дверь, и — отшатнулась!

«Мамочка!»

Там, где теперь её дом, за полуразрушенными, в лохмотьях обоев стенами раскинулся белый город. И крыши уцелевших домов. И заколоченные окна чужих, живых и мёртвых, квартир. И холодное, замолчавшее на время небо. Там, где теперь её дом. Там, где теперь её мама…

III стадия

У этого города, точнее городка или даже городишки, маленького, сонного и тоскливого, не было имени, как и у них самих, потому что когда автобус, который их сюда привез, проезжал указатель, оба спали, кое-как пристроившись на заднем сиденье. Они ехали долго, на попутных машинах, а тем, кто едет куда глаза глядят, все машины попутные, на первых встречных автобусах, на электричках, если вдруг попадались железнодорожные станции, даже на поезде, остановившемся ночью на маленьком вокзале, где они случайно оказались, и хмурый с похмелья проводник, вышедший на платформу, несмотря на холодную осеннюю ночь в одних трусах и тапках на босу ногу, пустил их в свое купе, за пару пятитысячных купюр, так вот, они ехали так долго, что должны были быть уже далеко от столицы, но как оказалось, все это время катались вокруг до головокружения, не отъехав и трехсот километров. Портфель был набит деньгами, но без документов, тем более объявленные в розыск, они не могли сбежать за границу, да и он, глядя за окно, на пролетавшие мимо города и деревни, думал, что нет лучшей страны, чтобы умереть, чем эта, и нет лучшего времени года. Для смерти требуется что-то мрачное, церемонное, невыносимо печальное, как бархат и атлас, искусственные розы, строгий костюм, черный цвет, музыка баха или лакримоза, недаром похороны это всегда торжество, а проводить свои последние месяцы в тропиках под пальмой или в уютном селении на атлантическом побережье так же неуместно, как пускаться в пляс на поминках, для такого случая больше подойдет заплаканная дождями российская глубинка с ее скорбными в любой день лицами, разбитыми дорогами, старыми домами, упавшими заборами, словно все тут со дня на день собрались умереть, причем скопом.

Городок был окутан туманами и дымами: дымили трубы мусоросжигательного завода, дымила старая свалка за городом, загоревшаяся от костров, разведенных бродягами, клубился пар над канализационными люками с горячей водой, вокруг которых собирались погреться лохматые собаки, пугавшие злыми, потрепанными мордами, а с низин, каких было много, поднимался плотный, белый, как молоко, туман, и она крепко вцепилась в его руку, боясь, что потеряет его в этом дымном тумане, в котором нельзя было разглядеть собственные ноги, по колено в дыму, и не найдет больше никогда. Было раннее утро, редкие прохожие, с открытыми глазами досматривавшие свои сны, шли на работу, все как один в сторону дымившего трубами завода, и никто из них не обращал внимания на вышедшего из тумана мужчину с портфелем и большой женской грудью, которой у него на самом деле не было, и его пятилетнюю дочь, идущую с ним за руку. Конечно, дочери было не пять, а двадцать, и волосы, заплетенные в две забавные, торчащие в разные стороны косички, были всего лишь париком, да и полосатые колготки как-то странно смотрелись на длинных тощих ногах с некрасиво выпиравшими шишками, и она, в общем-то, была вовсе не его дочерью, но сонных жителей городка это совсем не интересовало, во всяком случае в столь ранний час, и на странную пару никто не обратил никакого внимания.

Они зашли в гостиницу, четырехэтажную, с балконами и просторным холлом, типичную гостиницу, какую можно встретить в таких городках, а дремавшая, подперев подбородок кулаком, администраторша, чересчур сильно накрашенная, с высокой прической, тоже ничем не отличалась от своих товарок в других гостиницах других городов. Наш багаж потерялся по дороге и придет только через три дня, а в нем документы и вещи, сказал он, нервно выстукивая пальцами по стойке регистрации, но женщина, внимательно выслушав его заранее придуманную легенду, с первого раза не поняла ни единого слова, так что ему пришлось повторить: наш багаж потерялся по дороге и придет только через три дня, а в нем документы и вещи, но не волнуйтесь, деньги у меня с собой и я готов заплатить за неделю вперед. В маленьких городках от хорошо одетых гостей с отчетливым столичным акцентом не ждут никакого подвоха и верят на слово, и администраторша, состроив ему глазки, все же он по-прежнему умел нравиться женщинам, что нередко оказывалось полезным, спросила его, какой номер он хочет снять. С детской кроватью для моей маленькой дочери, с невозмутимым видом ответил он и, не давая администраторше никакого шанса уточнить, о какой еще дочери он ей тут заливает, достал деньги, быстро отсчитав их. Это лишнее, вернула женщина одну пятитысячную купюру. Это вам, придвинул он ее обратно, за хлопоты и понимание. Ах, право, не стоит, но спасибо, ловко спрятала та деньги в карман и, положив перед ним ключи, уверила, что номер большой, удобный, с видом на главную площадь, а не на трубы мусоросжигательного завода, а детская кроватка сделана из натуральной, экологически чистой древесины и рассчитана на девочек всех возрастов.

Деревянная кроватка и правда оказалась довольно вместительной, и она, измученная поездками, не раздеваясь забралась внутрь, с его помощью с трудом перекинув ноги через деревянную боковину, и, сунув палец в рот, тут же уснула. Осторожно, чтобы не разбудить, он стянул с нее ботинки, парик и куртку, с трудом перегнувшись через высокие кроватные бортики, вытащил из кармана мягкую игрушку, положил рядом с ней, и так как она лежала на одеяле, накрыл ее сверху своим. Он был отцом, а она – его маленькой девочкой, и им казалось, что так было всегда, она ни разу не вспомнила о своих родителях, а он не думал больше о своей никогда не виденной дочери, с пепельными волосами и голубыми глазами, которой, возможно, у него и не было, а может, это был сын, наверное, он уже не узнает правды.

По ночам ей, как всем пятилетним, стало страшно спать одной, потому что мерещилось, будто под кроватью кто-то затаился, а в окно скребет не дождь, а пальцы какой-то гигантской руки, той, что вот-вот ворвется в комнату, стоит ей только потерять бдительность и уснуть. Он испытал странные чувства, когда она первый раз пришла к нему в постель, голая, зареванная, дрожащая от страха, а затем, удостоверившись, что он рядом, затихла, уснув, и не смыкал глаз до утра, осторожно, едва касаясь, держал ее за плечо и переполнялся странными, удивительными ощущениями, что вот этот маленький, голый комочек весь в его власти и доверяет ему безмерно, и ему стало вдруг так страшно, за самого себя, хотя никогда бы не смог причинить ничего дурного ребенку, что он едва не разрыдался от умиления. Пятилетняя дочка это вообще-то не шутки, понял он очень быстро, за ней нужен глаз да глаз, на железнодорожной станции она едва не свалилась на рельсы, прямо под прибывающий поезд, в автобусе стащила шоколадку из сумки уснувшей пассажирки, залепила жвачкой дверную ручку машины, водитель которой согласился подбросить их до придорожного мотеля, и это не считая постоянных капризов, слез, выпрашиваний, купи это, купи то, возьми меня на ручки, поцелуй меня, папочка, и прочего, прочего, из-за чего ему даже пришлось купить в газетном ларьке популярную книжку о воспитании детей. В ней было написано, что в пять лет дети любопытны, шаловливы и уже немного понимают, что такое хорошо, а что такое плохо, правда, не всегда правильно, так что плохо иногда у них хорошо, а хорошо плохо, и еще именно в этом возрасте закрепляются черты личности и характер, а поведение строится по образцу родителей, так что он, изучив пособие вдоль и поперек, решил приступить к воспитанию своей девочки основательно, ведь как сформируется она в свои пять лет, так и проживет всю жизнь, а о том, что от этой жизни уже почти ничего не осталось, он старался не думать. Там же он прочел, что пятилетние девочки тянутся к отцу, ревнуя ко всем женщинам, включая собственных матерей, и ищут его защиты и любви, что его успокоило и смирило с ее приходами по ночам, когда она забиралась к нему под одеяло и, уперев острые коленки в живот, требовала какую-нибудь сказку, а так как у него в этом не было абсолютно никакого опыта, а что читала ему мать пятьдесят лет назад, он, конечно же, не помнил, то приходилось выдумывать самому, и иногда она быстро засыпала от скуки, а иногда, наоборот, хохотала как сумасшедшая, начиная задыхаться и сипеть. Главной героиней этих сказок всегда была она, пятилетняя девочка с рыжими волосами, у нее ведь теперь был рыжий парик, и когда она мучила его вопросами, откуда на земле взялись люди и зачем живут, он, переиначивая на свой лад мифы, рассказывал, будто господь замесил глину, добавив туда взбитых сливок и немного картошки фри, и слепил рыжеволосую девочку, а потом пятидесятипятилетнего мужчину с женской грудью, которая на самом деле ему только мерещилась, и когда отвернулся, подул ветер, вдохнувший жизнь в его глиняные поделки, и эти двое сбежали, вот теперь и шляются по разным сомнительным гостиницам. Бывало, увлекаясь выдуманными для нее приключениями, он забывал, с чего начал, и концы с концами не сходились, но ей все равно нравилось, и каждую историю, которую он о ней придумывал, она опускала в копилку своей жизни, словно на самом деле прожила, даже если во вчерашней сказке путешествовала на край света, чтобы отыскать сбежавшего щенка, а в сегодняшней проснулась, обнаружив, будто ноги у нее перепутались местами с руками, что дало большой простор для папиного воображения.

Рекомендуем:  Гобзев Иван. Зачем учить математику

В гостинице проспали день, вечер и ночь, она спала крепко, ни разу не проснувшись, а он изредка вставал, прислушиваясь к ее слабому дыханию и укрывая ее, если одеяло оказывалось отброшенным. Несколько раз, испугавшись, не умерла ли, вскакивал, включая свет, но она, с пальцем, как с соской, во рту, всего лишь спала, вопреки его страхам, прогнозам врачей и здравому смыслу. А утром, когда даже за плотно закрытым окном уже слышны были заводские сирены, вдруг закричала от ужаса, уткнувшись лицом в деревянные прутья кроватного бортика, а он, подбежав к ней, долго не мог успокоить, девочка, милая, расскажи мне, что случилось, тебе больно или приснился кошмар, а она не слышала его, захлебываясь рыданиями, пока, наконец, не вцепилась в него обеими руками, повиснув на его шее. Этим утром ей приснился луг, тот самый, на котором она никогда не была, но ее мать ей его придумала для одной из ролей, большой, пахучий, усыпанный мелкими-мелкими, как бусины, цветами, кажущимися невзрачными, пока, сорвав, не приблизишь к лицу, вглядываясь в резные лепестки, с роем шмелей, на которых боишься наступить, и дорогой, разрезающей луг пополам, и во сне, скинув кеды, брела по траве, ощущая, как та колет ей икры, но вдруг, остановившись посреди луга, подумала: однажды ее не станет, а этот луг все так же будет лежать здесь, среди расступившихся деревьев, и будут цвести васильки, герани, бубенчики, дельфиниумы и кипреи, и над ними будут гудеть шмели, а она, где же будет она в тот миг, когда ее уже не будет, и с этой мыслью она проснулась от собственного крика. Достав блокнот, в котором на первой странице мелким почерком, под пунктами один и два, было записано, что она любит поглаживать себя по шее и разбрасывает вещи где ни попадя, он записал, что с сегодняшнего дня его малышка осознала себя смертной, пожалуй, впервые, ну и что, ведь, как известно, многие проживают жизнь, так ни разу толком не поняв это, нет, зная, конечно, что эта жизнь не навсегда, может, даже не веря в то, что после смерти что-то ждет, и все же знать и осознавать – это совсем не одно и то же, а вот она наконец-то осознала, и с этого самого дня все для нее будет уже несколько иначе, на первый взгляд так же, как раньше, а на самом деле вовсе не так.

Он спустился за завтраком, а когда вернулся, она уже прыгала на его кровати, испуганно скрипевшей пружинами, и он едва успел увернуться от полетевшей в его сторону подушки, расплескав на подносе кофе и сок. Прекрати немедленно, разозлился он, веди себя хорошо, какая же ты несносная. Впрочем, разве взрослые не ведут себя также, отгоняя от себя мысли о смерти легкой музыкой и семейными комедиями, отгораживаясь от танатофобии бытовыми заботами и пустой болтовней, как она сейчас, чтобы забыть об утреннем кошмаре, прыгала на кровати, все выше и выше, так что, вытянув руку, даже дотянулась до зазвеневшей подвесками люстры, с которой полетели хлопья пыли. Подоткнув салфетку ей за воротник, он с трудом, упрашиваниями и угрозами, накормил ее овсяной кашей, которую пришлось смешать с медом, заставил выпить молоко, оставившее над верхней губой умилительный белый ободок, так что он, не удержавшись, поцеловал ее, ощутив молочный привкус, хорошая девочка, съешь еще две ложки йогурта, и тогда я дам тебе сладкое. Спешно выпив кофе, он загнал ее в ванную, заставив чистить зубы, хотя и сам не знал зачем, земля бы не рухнула, если бы она не почистила их раз или два, даже если бы не чистила их вовсе, потом быстро принял душ, не закрывая дверь в ванную, потому что боялся, как бы его малышка не набедокурила, пока предоставлена самой себе, ведь от расшалившейся пятилетней можно ждать чего угодно, заберется на подоконник и с дуру шагнет в раскрытое окно или сбежит, отправившись бродить по коридорам или даже улицам, в общем, за ребенком нужен был глаз да глаз, и роль отца, которую ему внезапно пришлось примерить на себя, оказалась совсем не простой и очень, очень ответственной. Ты чего притихла, крикнул он, выключив воду и стоя с намыленной спиной, что ты там делаешь, отвечай немедленно. Она расхохоталась, не ответив, и, чертыхаясь, он выглянул из ванной, завернувшись в полотенце, чтобы удостовериться, что она безобидно валяла дурака, вырядившись в его одежду, и рубашка висела до колен, а ботинки на ее маленьких, худых ножках казались клоунскими. Глупышка, улыбнулся он, подожди немного, сейчас пойдем гулять, а пока что выпей морфин, я оставил его на столе, только сделай это при мне, а то знаю я тебя, выбросишь, как в прошлый раз, в мусорное ведро, а потом будешь плакать от боли, выпила, вот и молодец.

Город, в котором все, кто еще не уехал в столицу, работали на мусоросжигательном заводе, в будние дни пустел, на улицах было безлюдно, а на дорогах ни души, и они шли, держась за руки и не боясь, что их узнают, а впрочем, пожалуй, не так-то просто было узнать ее в этих полосатых колготках и рыжеволосом, заплетенном в косички парике, да и он прятал лицо под надвинутой шляпой, старой доброй трилби, которая путешествовала с ним, так что не разглядеть было ничего, кроме его подбородка, когда-то красивого, двоившегося ямочкой, сводившей с ума женщин, а теперь мясистого и расплывшегося. Кроме гостиничного ресторана, в котором обедали командированные, здесь не было ни одного кафе, не считая ночного бара в подвале и одноэтажного деревянного здания с двумя банкетными залами, в котором справляли свадьбы, поминки и прочие праздники, и они какое-то время бродили по центру, унылому, некрасивому, застроенному пятиэтажными домами из серого кирпича, где глазу не на чем было задержаться, если не считать памятника ленину, который отличался от таких же памятников в других городах тем, что у ленина руки были в карманах, а ноги фривольно расставлены, потому что скульптор высекал из камня маяковского, вроде бывавшего в этих местах, но из-за срочности заказа переделал одного в другого. В печатном ларьке, среди газет, в которых уже не было их фотографий, даже упоминаний в заголовках не было, потому что в метро случился теракт, президент побывал в арктике, а известная певица сделала пластику, и новостей без них хватало, среди журналов, канцелярских принадлежностей и детских игрушек лежала дешевенькая бижутерия, и одни из бус, смастеренные из сушеных ягод, показались ему необычными и довольно милыми, так что он купил их, решив отправить бывшей, в конверте без подписи, в тот день, когда уже будет уезжать из городка, потому что даже без подписи бывшая поймет, от кого этот подарок, пусть даже он никогда ей таких не делал.

Она устала, начала капризничать, плаксиво растягивая слова и подволакивая ноги, а потом вдруг разглядела во дворе между домами детскую площадку, с турником, каруселью, песочницей, из которой расплескался бурый песок, и, вырвав свою руку из его, побежала на качели, заскрипевшие несмазанными шарнирами. Покатай меня, папочка. А сколько людей на земле, спросила она, пока он осторожно раскачивал ее, приглядывая, чтобы не ударилась.

Когда я родился, было три миллиарда, когда родилась ты, уже пять, а сейчас больше семи, и, если так пойдет, скоро будет все десять, но мы с тобой этого уже не застанем.

А сколько всего жило людей?

Сто семь миллиардов, и даже не спрашивай, откуда я это знаю, какой только ерундой не забита моя бедная голова.

А сколько это, попыталась представить она.

На голове человека сто тысяч волос, у тебя, правда, ни одного, а у меня лысина на макушке, но у той женщины, что идет мимо площадки и смотрит на нас, будто на призраков, их должно быть сто тысяч, вот и посчитай, десять таких голов это миллион, а в миллиарде – тысяча миллионов, значит, миллиард человек – это столько волос, сколько на головах десяти тысяч миллионов, а мы с тобой – всего лишь две маленькие волосинки, да и то уже почти выпавшие, и он, выдернув волос, показал ей его на ладони.

Миллионы, миллиарды, волосы, приговаривала она, пытаясь понять хоть что-то из той нелепицы, какую только что услышала, ведь когда взрослые пытаются говорить с детьми как с детьми, это всегда нелепо, но, только на мгновенье сдавшись, вновь пошла в наступление, а зачем люди, эти волосинки на головах, вообще появляются на свет.

Зачем люди появляются на свет, повторил он, медленно растягивая слова, чтобы выгадать время, зачем появляются, чтобы жить, зачем же еще, и сам скривился, но разве легко было с ней, ведь и настоящие пятилетние дети порою ставят родителей в тупик своими расспросами, что-нибудь вроде как я появился или еще чего похлеще, но на такое можно было хоть как-то ответить, соврать про капусту или выложить все как есть, а она спрашивала то, на что ни у кого, пожалуй, не было ответа, у него так точно.

А зачем люди живут, не дожидаясь, спросила она.

Зачем живут, усмехнулся он, кто бы мне самому это объяснил, а сам гадал, как ей отвечать, быть может, как обычно отвечают взрослые, повторяя слова, в которые не верят, лишь бы дети отстали, ведь такие вопросы они сами стараются лишний раз себе не задавать, зачем люди живут, милая моя девочка, они и сами не знают, просто живут и все.

Как не знают, не успокоилась она, что значит, не знают, как так не знают, а зачем же тогда живут, если сами не знают, зачем?

Некоторые ломают над этим голову всю свою жизнь, человечество иногда даже начинает по этому поводу войны, но никак не может договориться, есть ли какой-то общий, универсальный смысл жизни, или все же он у каждого свой собственный, а ты хочешь, чтобы я тебе, пятилетней, ответил на него с той же легкостью, с какой сморкаюсь в платок.

А что такое счастье, спросила она, задирая ноги, чтобы дотянуться носком ботинка до дымившей трубы, оно-то общее для всех или у каждого свое.

Счастье, дочка, это слово из семи букв, один говорит, что счастлив, если проснулся утром, а у него не болит там, куда выстрелили метастазы, а другому нужны деньги и власть, а без них он несчастен, как все онкобольные вместе взятые, и на вопрос, в чем твое счастье, каждый отвечает сам, так что ты, малышка, пораскинь как следует мозгами по этому поводу, пока еще не поздно.

Ох уж этот пятилетний возраст, его любопытство не знает границ, и, помолчав, она стала доставать вопрос за вопросом, ведь ими, как конфетами, были набиты все ее карманы: а скажи-ка, зачем нужны смертельные болезни, вот только, пожалуйста, без расплывчатых объяснений, мол, никто этого не знает, я ведь не такая уж маленькая, да и в болезнях кое-что понимаю. А он подумал, что болезнь, как солдат, который держит на прицеле, заставляя делать все, что потребует, например рыть самому себе могилу, и мало находится тех, кто откажется, даже зная, что финал неизбежен, и стоит вырыть эту могилу, как выстрел в затылок – и ляжешь в той яме, которую сам же и рыл, не лучше ли было предоставить своему мучителю делать это своими руками. Но что было сказать ей, пятилетней, а на самом деле двадцатилетней, к затылку которой уже давно было приставлено холодное дуло, и разве это было ответом на ее вопрос, нет, это даже попыткой ответа не назовешь, так, отвлеченные рассуждения и путаные метафоры.

Они уселись на карусели, напротив друг друга, он на расписной лошадке, а она на ком-то, похожем на овечку, и он принялся отталкиваться ногами от земли, так что карусель быстро закружилась, размазывая ее лицо, дома, дым, который тянулся из фабричных труб, стаю бродячих собак, пробегавших мимо площадки за течной сукой, и мир, состоящий из цветовых пятен, стал похож на акварельную картину, на которой потекли краски. Ты бы хотел быть бессмертным, папочка, а если бы ты мог вылечить одного-единственного человека на земле, кто бы это был, я, ты сам или кто-то другой, а если бы можно было отмотать жизнь на начало, ты бы все изменил или оставил как есть, а если бы предложили прожить жизнь второй раз, ничего не меняя, не скучно ли было бы тебе ее прожить, а если бы люди перестали болеть, что бы было тогда, а если бы жизнь никогда-никогда не заканчивалась, то чем бы мы занимались целую вечность, и кто вообще мы такие, ты и я, почему вместе, зачем мы здесь, и так далее, и тому подобное, не дожидаясь ответов. Вообще у пятилетних есть чему поучиться, думал он, придерживая ее, чтобы не свалилась, а то к тридцати годам люди только и задаются вопросами, в чем лучше хранить деньги, в долларах или в евро, и стоит ли растянуть скаченный в сети сериал на неделю или посмотреть все серии за раз.

Рекомендуем:  Олег Рябов. Русский медведь

Кто я такой, зачем живу и как провести свободный вечер, чего я хочу добиться, кем быть на самом деле и кем казаться для других, все эти и сотни других как, зачем и почему звучат совершенно иначе, когда получена повестка с того света, не важно, веришь в тот свет или нет. У человека, как у пакета с кефиром, свой срок годности, но, не зная его, чувствуешь себя бессмертным, даже понимая, что это, конечно же, не так, и только тот, у кого рак, или сердце из-за врожденного порока превратилось в бомбу с часовым механизмом, как только перестанет тикать, а это в любой момент, то все, конец, или у кого еще из-за какой-то болезни стало вдруг известно: остался месяц, предположим, или полгода, или год, или два-три, не больше, только тот и способен вдруг стряхнуть с себя наваждение и взглянуть на себя и мир, как, очнувшись от на редкость реалистичного сна, сознаем, что то был сон, а не явь, но вот как поведет себя этот, изъеденный раком, или с сердцем-бомбой, или еще с какой болезнью, проснется ли окончательно или, взглянув на себя, вновь провалится в свой сон, потому что во сне, конечно, гораздо лучше, чем наяву. Но тот, который проснется окончательно, он совсем иначе станет задавать себе эти вопросы, кто я такой, зачем живу и как провести свободный вечер, чего я хочу добиться, кем быть на самом деле и кем казаться для других, и уж точно совсем иначе на них ответит. Впрочем, жизнь не строгая учительница, и у нее нет методички с правильными ответами, к тому же тех, кто вообще никогда не задумается ни о чем, не выгонят раньше последнего, ему лично назначенного, звонка, а тех, кто прилежно ответит на все вопросы, которые ведь не просто так называют проклятыми, не оставят ни на минуту дольше положенного. Кто я такой, зачем живу и зачем жил, бесконечное число раз задавал он себе вопросы, кто я такой, зачем живу и зачем вообще жил, и, не находя ответа, спрашивал, а должен ли я вообще знать это, и зачем мне ответы на незаданные вопросы, и что изменится, если пойму, кто, зачем и почему.

Наверное, раньше она, переполненная до краев пустотой, совсем не умела задавать вопросы, а теперь вдруг научилась, словно прежде, когда ей на самом деле было пять, перескочила этот момент, а теперь вернулась обратно, прожила свое пятилетие и стала спрашивать себя, его и мир, удивляясь, почему вопросов всегда больше чем ответов, несмотря на то что на некоторые из вопросов существует целый десяток ответов, и это нарушение всех арифметических законов удивляло ее и щекотало за ухом. Открыв блокнот, который носил теперь с собой в портфеле вместе с деньгами и лекарствами, как самое ценное, что у них было, он отметил под пунктом номер четыре, что она очень любопытна, даже любознательна, и задает вопросы быстрее, чем получает ответы. Зачем люди ходят на работу? А зачем заводят детей? Почему им всегда скучно и нужно все время чем-то себя занимать, а потом они сокрушаются, как быстро и пусто пролетели годы? Отчего по ночам становится страшно, если спишь одна, и кажется, что на самом деле в комнате есть кто-то еще? Обрадовались бы люди, если бы смерть рассылала предупреждения по почте хотя бы за пару лет до визита? Не лучше ли было бы заранее знать, когда умрешь, чтобы получше подготовиться, а не встречать смерть, как нерадивая хозяйка внезапно нагрянувших гостей, в чем попало и как придется? И почему дети задают столько вопросов, а взрослые перестают их задавать?

Вечером в ресторане гостиницы было людно, командированные, не знакомые друг с другом, подсаживались за столики, покрытые грязно-розовыми скатертями, чтобы вместе выпить и поболтать о чем-нибудь, все равно о чем, а если не с кем было разделить разговор, то оставалось смотреть телевизор, большой экран на половину стены, по которому шло ток-шоу, правда, без звука, потому что играла музыка, но и без звука все равно было понятно, что говорят там о всякой ерунде. Он сидел за столиком у окна, на всякий случай накрутив вокруг шеи шарф, который можно было натянуть повыше, чтобы никто не узнал, а его малышка, поспавшая перед этим часа четыре и выпившая морфин, возилась в детском уголке, в котором, кроме нее, никого не было, и посетители ресторана удивленно оглядывались на странного вида девицу в спортивном костюме, игравшую с куклами. Официантка поставила перед ним чугунный чайник с травяным настоем из побегов сныти, который назывался сталинским, оттого что в сороковые годы чай из сныти ограниченными партиями производили для вождя, а он разглядывал грудь официантки, пока она ему все это рассказывала, и сначала пытался представить толстушку, сдобную и румяную, в постели, а женщины такой комплекции всегда казались ему раскованнее и веселее, чем стройные, сидящие на диете, которые только и считают сожженные во время секса калории, а потом вдруг увидел ее в гробу, и, как ни пытался вернуться к первым, приятным, фантазиям, так и не смог. Смерть липла теперь ко всему, к его мыслям, снам и выдумкам, и, глядя на любого человека, официанта, официантку, женщину через два столика, подносившую рот к вилке, а не вилку ко рту, или сонную мойщицу посуды, собиравшую грязные тарелки, он, не в силах сдержаться, пытался представить, как и когда этот человек умрет, хотя откуда ему такое знать.

У вас свободно, спросил у него подошедший мужчина, высокий, худощавый, пожалуй, ровесник, и он, скользнув взглядом по его лицу с мягкими приятными чертами, жестом предложил стул напротив, составьте компанию, буду рад. Какими судьбами в этом богом забытом месте, спросил незнакомец, одновременно подзывая официантку, не против, если возьму бутылку, тут вроде есть неплохие армянские вина, почему бы не выпить двум мужчинам, чтобы скоротать скучный вечер в скучной гостинице скучного города. Да, с удовольствием, ответил он, подумав, что ему, конечно, нельзя, ведь от алкоголя усиливается недержание, как предупредил его врач, но к черту все эти нельзя, тем более что боли в бедре стали невыносимыми, и армянское красное сухое будет неплохим помощником, чтобы заглушить мысли о метастазах, я тут случайно, проезжал мимо и решил, дай-ка заеду, посмотрю, как живут люди, и вдруг ляпнул, а вообще-то я писатель и путешествую с дочерью в поисках вдохновения для новой книги, а вон моя дочь, играет в детском уголке.

Незнакомец оглянулся на девушку, возившуюся с куклами, но деликатно не выдал удивления, а только спросил, извинившись за нескромный вопрос, известный ли он писатель и могла ли попасться в руки его книга тому, кто почти ничего не читает.

Наверняка вы знаете мое имя, перешел он на шепот, мои книги очень известны, они переведены на многие языки, даже, представьте себе, на маратхи и кечуа, а на кечуа разговаривают всего четырнадцать миллионов, и далеко не все из них умеют читать, но я тот самый писатель, сейчас вы поймете о ком речь, который никогда не показывается на публике, и многие даже считают, что меня не существует и это всего лишь издательский проект, хотя вот он я, вы можете меня даже потрогать, чтобы убедиться, что я есть, но позвольте мне, соблюдая правила, остаться инкогнито.

Незнакомец посмотрел уважительно, так, словно взвесил его на мысленных весах, найдя, что вес его не мал, и, разлив по бокалам, спросил, простит ли его собеседник, если признается, что о нем самом, конечно, наслышан, но вот книг не читал.

О, я так устал от людей, читавших мои книги, что мне даже приятно встретить того, кто не брал их в руки, к тому же, если вам не покажется это навязчивым, могу поведать сюжет одной из них, только если вдруг станет скучно, вы меня остановите, пожалуйста, и я без обид сменю тему.

Отличная идея, устроился поудобнее незнакомец, что-то вроде аудиокниги, я с удовольствием послушаю, думаю, нечасто кому-то выпадает такая возможность, чтобы знаменитый автор вот так без обиняков взял да и пересказал краткое содержание своего романа.

Обернувшись на дочку, он убедился, что она увлечена игрушками, и, закинув ногу на ногу, выдал одну из старых идей, когда-то показавшуюся ему очень удачной, но, как все его задумки, так и оставшуюся задумкой, а впрочем, этой историей он пытался, может, излишне прямолинейно и ехидно, высмеять ту жизнь, которую, как и многие, мог примерить на себя, но не стал. Учтите, эта книга – чистой воды эксперимент, книга не для всех, только для критиков и библиофилов, которых вообще в мире по пальцам пересчитать, один день из жизни главного героя, описанный с удручающей подробностью. Вот герой, его имени нет, потому что оно нам не нужно, просыпается на мятых простынях, где между складками завалялись хлебные крошки, вот умывается, идет, простите, в туалет, справляет нужду, в том числе большую, слава богу, кишечник работает исправно благодаря слабительным, да-да, не удивляйтесь, это все есть в романе, ставит чайник, готовит завтрак, вот просыпается жена, супруги давно спят и едят раздельно, они перекидываются пустыми фразами: как спала, что снилось, да ничего особенного, ты плохо побрился, дорогой, и на левой скуле осталась щетина, вы не зеваете, вам не скучно, надо же, так вот, герой одевается, да, все в подробностях, что и как, выходит из квартиры, закрывает дверь сам, ключами, жена не закрывает за ним, спускается в лифте, в нем остался запах духов соседки сверху, о которой герой думает иногда, когда под одеялом удовлетворяет сам себя, идет по улице, разглядывает лица прохожих, а они, между прочим, описаны со всей литературной тщательностью, спускается в метро, у него не срабатывает проездной, приходится вернуться, чтобы пополнить его, затем электричка уходит прямо у него из-под носа, так что надо ждать, поглядывая на табло, где отображается, сколько времени прошло с момента ухода поезда, у вас стальные нервы, вы слушаете, будто вам и правда интересно, ну что ж, продолжим, опустив все подробности, с которыми описана поездка в метро, ведь, шутка ли, ехать ему час двадцать, так что это описание заняло у меня двадцать одну страницу, плюс еще десять на дорогу до места работы и описание офиса маленькой архитектурной фирмы, плюс сорок на его сотрудников, три женщины, двое мужчин и директор, наполовину болгарин, и их разговоры на работе: заказчик прислал проект на доработку, у нас кончился кофе для кофемашины, кто вчера уходил последним и не закрыл дверь на третий замок, похоже, у нас сломался цветной принтер, ну что же делать, печатай на черно-белом, и так далее, и тому подобное, вы меня пугаете, я уже сам едва сдерживаюсь, чтобы не зевнуть во весь рот, ладно, буду закругляться, пять страниц на бизнес-ланч героя, в одиночестве, потому так мало текста об этом, зато в мельчайших деталях, двадцать страниц на обратную дорогу, ведь нужно было заехать в строительный магазин за клеем для обоев, три страницы на разговор с соседкой, нет, не той, что обсуждалась выше, с другой, не вызывающей никаких желаний и фантазий, да и разговор был о том, как плохо убирают в последнее время в подъезде, а управляющая компания все время повышает коммунальные платежи, и за что мы только платим, меня интригует, как внимательно вы меня слушаете, прямо как перед прыжком подобрались, но, боюсь, разочарую, тридцать семь страниц, то есть весь вечер, герой смотрит телевизор, ужиная под восьмичасовые новости, потом, в финальной главе, принимает душ, расстилает постель, забирается под одеяло, быстро, наскоро, думает о соседке сверху, чтобы после было проще заснуть, и, собственно, засыпает, вот и весь роман, представьте себе.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: