Владимир Аристов

* Если читать «Избранные стихи и поэмы» подряд, как смотришь длинный-длинный фильм, то ощущение кинокартины будет очень живым и ясным.

Если долго вчитываться в одно из стихотворений, по нескольку раз проходя его от начала к концу, от конца к началу, проводя радиусы из середины, вникать в его темы и образы, возникнет довольно ясное слуховое ощущение.

При этом слух будет вызывать ряд зримых явлений. А сплошное чтение (подряд) оставит впечатление долгих нот, извлекаемых авангардистом, влюблённым в музыку серебряного века. Конечно, я преувеличиваю. Но не настолько, чтобы преувеличение не заслуживало внимания. Слух просачивается в зрение, зрение облучает слух. Порой они развиваются (как может развиваться чувство) в одном направлении, порой — в разных. Затем снова сходятся и проходят друг друга насквозь.

В поэзии есть некоторая область, в которой чувства сливаются, утекают за едва заметный горизонт восприятия, и все вместе становятся одним трансом, подобием наркотического видения, грёзой в романтическом понимании. Но и отличающимся от грёзы.

* Есть правильные звуки мире сем, ты вынул их из мира, И место поросло, как не бывало…

«Музыка»

Картинка такая: Кольский полуостров, излучина реки, черноватые низкие (древние) горы. В каменоломнях (а есть ли они на Кольском полуострове; пещеры точно есть) — долгий гуд каменных труб (священные листки, обернутые в нотные прожилки), шёпот болезнующих духов и видящих долгие сны героев (о позабытом плещет тишина). «Музыка» открывает сборник.

* Нотабене: Борис Кузьминский в рецензии на стихи Владимира Аристова (ссылка на эту рецензию есть на Новой Литкарте) выразился так: наркотические.

Определение для меня и верное, и неверное.

Верное тем, что к этим стихам очень скоро привыкаешь, и они превращаются в нечто, подобное камертону. С ними начинаешь сравнивать стихи других авторов. Возникает чувство зависимости.

Неверное тем, что наркотический мир, как мне представляется, расположен вне чувств.

Чувство в мире наркотическом утрировано, изменено до неузнаваемости. Порой оно скорее похоже на мысль (описанное Достоевским мысль-чувство), порой на впечатление, возникающее снова и снова. Чувство в наркотическом мире полустёрто, покрыто патиной забытья, так что его почти нельзя определить: радость, печаль, тревога.

Хотя нет, подсветка тревоги есть в каждом ощущении изменённого сознания. Воздействие: психическое ли, воздействие вещества — подобно присутствию опасного союзника. По-видимому, он готов защищать интересы царя (по аналогии: без царя в голове, царь-ум, сознание), но в любой момент может отправить посланника в стан безумия и смерти.

Возникает нечто подобное сну с открытыми глазами. Человек спит, он знает, что спит, но при этом ведёт себя как бодрствующий, поддерживаемый странным «союзником». Возникает нечто подобное морской качке: от сна к пробуждению, от пробуждения ко сну.

В основании грёзы всегда лежит тревога. Она растёт, развивается и усложняется; она воздействует на тело, взывая тошноту, боль, слабость. И когда коварный союзник отступает, будто бы истёк срок договора, человек видит свою тревогу в полный рост. И часто бывает не готов к поединку с нею. Он снова ищет союзника.

Мир чередующихся изменений, которые нельзя отнести ни к чувствам (одиночество, скорбь о потере близких, переживание тоски по ушедшему), хотя они есть и кажутся непомерно развитыми. Это мир сменяющих друг друга состояний: восходящее и нисходящее (как гаммы), в токе которых и существуют все остальные чувства. В поэзии Владимира Аристова я ничего подобного не наблюдала, наоборот. И всё же.

* Невозможно быть добрым или жестоким, Можно быть только встреченным и одиноким.

В этой поэзии тоже есть тревожная подсветка, сообщающая напряжённые краски слышимому. И робкую, чуть дрожащую, сверхдолгую длительность изображаемому.

Возникает причудливое видение, в котором различим ландшафт страны грёз. В котором слово «всхолмленные» действительно изображает гряду холмов.

Возникают две реальности, равноправные по масштабу и силе. Они просачиваются друг в друга, как слух в зрение и зрение — в слух.

Чувства поэта настолько обострены, что различают предметы по ту сторону недосягаемой, но превосходящей реальность двери (дверь-смерть; видимое и невидимое, Blake). Ужас, наблюдаемый слухом: «двери дробят и голос доносится дикий: /открывай!». Он растёт, проникает в область зрения, как будто те (или Тот), кто за дверью, говорит с тем, к кому обращается лицом к лицу: «за тобою из леса пришли твои земляники». А ведь дверь-то ещё не открыта. Аристов изображает черты звука и слышит тональность цвета. Звуковые линии, цветовые гаммы. Когда эти затёртые выражения выходят из тени, как живые существа, становится немного не по себе.

* Есть и другое состояние, только отчасти похожее на наркотическое и тоже вызванное внешним воздействием. Отчасти оно напоминает состояние шамана во время камлания или же состояние человека под наркозом во время операции.

Не все больные спят под наркозом; мне приходилось слышать, что оперируемые даже разговаривают. Коротко, задумчиво, но разговаривают. И тоже — спят с открытыми глазами.

В отличие от состояния опьянения, человек под наркозом непередаваемо далёк от своего собственного тела, от своих ощущений; он живёт в двадцать пятом, сотом мире («приблизительно несколько миллиардов стихотворений»), в котором порой возникают пронзительно знакомые предметы, звучащие последней печалью («Операция», «Дельфинарий»).

Он уже не может, думая, что владеет собою вполне (как в состоянии опьянения), играть сном и явью, называя сон явью, а явь — сном. Он полностью покорён и подобен мёртвому: «я пересчитывал людей на нынешней войне»…

В поэзии Аристова, в любом стихотворении, есть этот сон с открытыми глазами. Именно в этом сне, невесть каким наитием, поэт фиксирует некую абсолютную точку своего существа (суд, совесть, душа, Бог) и, двигаясь сквозь время, сам является квинтэссенцией времени и всего, что понятие времени расширяет.

Манера говорить, манера рассуждения, выбор книг и кинокартин, принципы, от которых, как луч, возникают действия и предметы обихода: фасон костюма, автомат с газированной водою… Узнаваемо. Конкретно. Невозвратимо. Пугающе.

Прошлое в поэзии Аристова теряет смысл как прошлое, оно становится замершим настоящим. Если бы такая форма (это не инфинитив) возможна была в русском языке, я бы назвала её: замершее настоящее. В английском (язык Вордсворта и Блейка) было бы — perfect & presens continiоus.

* В церковнославянском есть время — аорист. Традиционно считается «будущим совершённым». Вряд ли смогу спорить, однако мне кажется, что аорист описывает движущееся прошлое с точки зрения абсолютного будущего.

Человек в изменённом сознании находится по ту сторону времени, и оттого ему внятны звуки и краски будущего, которое уже состоялось; именно в этих набросках, звуках, красках. Но оно ясно ещё не вполне, так как движение самого человека пока не прекратилось (странствую, пока живу — пока живу, странствую). И оттого изображения смазаны, как если смотреть с наветренной стороны, а звуки полны неопределённых шелестов.

То возникает, будто сквозь окно больницы на окраине, лепет Раича, то в коридоре слышится футуристская лошадь с двадцатью ногами. Аристов стремится запечатлеть эти зыбкие, профетические состояния, висящие на колких, идущих из печального и неведомого далека, лучах.

* Если бы я писала большую и тщательную работу о поэзии Владимира Аристова, да ещё подбирая стихи по тем темам, которые меня в ней более прочих волнуют, выделила бы следующие: тема прохожего, тема воды, тема быта семидесятых, тема сновидения и тема конформизма. Все названные темы переплетаются в образе странника (прохожего, в старинном смысле).

Странника нельзя назвать героем поэзии, он присутствует скорее как тень персонажа. Всё, что говорится в стихах от первого лица, говорится не самим автором, а тем, кто ему снится, тем, кто идёт рядом (или же, в христианской символике, ближним).

Зияние между замершим внутренним миром и постоянно изменяющимся внешним — зияние между зрением и слухом. Вакуум сцепляет чувства, как не может скрепить ничто другое. Вакуум, в котором вдруг проступает среда, подобная жертвенной крови.

Странник — и глаз, и ухо.

При желании выше названные темы можно разделить на изобразительные (обстановка комнаты, пейзаж, одежда, время дня и время года) и звуковые (вода, ветер, голос). Но ведь зрение и слух настолько переплетены, что образ зрительный (треугольный пакет молока) становится и звуковым (в пакете — белая тоска, её предваряет небольшой шум: хлынет).

* А если бы писала не менее тщательную статью о поэтических методах Владимира Аристова, выделила бы только два: оплавленная графика и нарочитая аллитерация. Графика — как зрительное начало, переходящее в мелодию. И аллитерация, созданная по законам звуковой гаммы. Все грамматические структуры, которые Аристов выбирает для своих строк, проходят водные ордалии. Речь идёт именно о воде; эта стихия ближе сущности «путешественника». В воде оба качества превосходны: она звучит и растворяет краски.

* Фрагмент стихотворения и его тема, в моём исполнении.

Я пересчитывал людей на нынешней войне…

И раздвигались лица чуждых жизней, Как будто нежная и жаркая долина Все ниже уходила в медленном полете, И заволакивало просторы Губной обтянутою синевой посмертной.

Первая строчка выполняет функцию полноценной, завершённой строфы. Строфы в стихотворениях Аристова могут быть разной величины (как в вышеприведённом стихотворении: 1-5-7-8 строк), часто выделяется единострок, как самостоятельная строфа.

Знаки препинания (чаще всего — точка, запятая и многоточие, реже — вопросительный и восклицательный знаки.

Если между всеми нарушениями грамматики в стихотворениях Владимира Аристова провести линию, то она и будет границей, отделяющей гениальный дилетантизм поэта от версификационных опытов умелого любителя. В каждом нарушении грамматики есть непреднамеренность. Но нарушения выполняют исключительно художественную функцию. Она заметна в построении строфы, в том, как она (вдруг?) рассыпается. В снятой букве «ё». В возвращении (как в детство, как в лучшие переживания в воспоминаниях) в (а не к) традиционные ритмы.

В этом (запрокинув голову в небытие), захватывающем возвращении в безусловность тоже вижу патину семидесятых (пророческое косноязычие Тарковского, Раич, Стругацкие, кинематограф, подпольные салоны). Думается, будь эти стихи более энергетичными, стильными, надменными (и не весть какими ещё), не было бы главного, что их держит: свидетельства. Единственной души, её единственных глаз и ушей — об ушедшей навсегда (цивилизации? эпохе? возлюбленной?) благодати.

* Чарльз Лэм в «Очерках Элии», во фрагменте «Суждение миссис Бэттл об игре в вист» так передаёт мнение воображаемой миссис Бэттл: ©Она считала… полнейшей безграмотностью, таким же неизменным проявлением честолюбия в карточной игре, как аллитерация в литературном произведении». И это верно. Броская, давящая на слух аллитерация (особенно в нерифмованном произведении) отталкивает, как бы умело она ни была сделана.

Аристов не отказывается от аллитераций. На первый взгляд аллитерации, встречающиеся в его стихах, выглядят наивно, по-детски. Но они, как и ломка грамматики, не возникают деталью оформления (мысли, поворота стихотворения), они вполне самостоятельны.

Это звуки шума листвы, слившегося с шумом расположенного за парком шоссе. И это старый дом, в котором начат ремонт, отчего дом выглядит как акварельный эскиз. Снова: шум, человеческие голоса сливаются с шумом листвы.

Так слышит мир (простите мне) тяжелобольной, для которого сё изображаемое доступно только как звуки, доносящиеся в открытое окно.

Читая стихи (например, те же «Избранные стихи и поэмы»), входишь в мир бесконечно расширяющихся смыслов, расходящихся вздрагивающими кругами от вспышек сознания, порождённых трагедией, скрытой базальтовым слоем, но отзывающейся в каждой точке существа.

Эта причудливая, несколько даже юродивая, стилистика могла возникнуть только в одном месте и в одно время; она уникальна, единственна в своём роде. Расплывающиеся звуковые линии, пунктирные паузы (как обрывки разговоров) — эти стихи похожи только на себя.

Возможно, это единственное, что останется от многогранного мира Москвы семидесятых и восьмидесятых, с её тяжеловатым, коварным благоденствием, бесконечно прекрасными и умирающими падшими ангелами обоего пола, с пронзительно живыми тенями прошлого и предметами.

* В житии семи отроков Эфесских говорится, что долгое время они спали, а проснулись, спустя столетие или больше. Если представить, как смотрели их глаза, как они говорили, с точки зрения того времени, когда они проснулись, скорее ужаснёшься.

О видениях (зрительных) из прошлого много писалось и говорилось (тень отца Гамлета, тень Аглавры, в камень превращённой) достаточно. Звуковые образы из прошлого заслуживают не меньшего внимания.

Прохожий Владимира Аристова одет необычно: так теперь не одеваются. Порой он оглядывается боязливо: трудности прошлой дороги и обилие новых предметов с двух сторон; это почти Сцилла и Харибда. И тем не менее он — человек будущего. Это будущее, возможно, гораздо более трагичное, чем прошлое.

Из книги «Бессмертие повседневное»

* * *

  В зале темно, Но елочный запах уже появился В темной золе неизведанных прежде предметов. Цифры в игрушечном сердце не спят. Пальцем их в диске ракушечном тихо заводят…     И голос гудков сердцевин В вокзальной пыли отзовется Из щелéй болевых пробудя́тся вихри всех швов позабытых, И павшие нити, что в щели соленой смолой убирали, Очнувшейся влажною стружкой завьются И палец уколют в ночи́ открывания двери прохладной и нежной  

К ПОСЕЩЕНИЮ БАХОМ СТОЛИЦЫ ПРУССИИ БЕРЛИНА В 1747 ГОДУ

        Неотделимо тело от парика,       Неотличима зеркальная гладь реки       От завитков зеленоватых трав.           На что мне добротный костюм,       Он и так запыленный лежит,       Словно старый конверт на дне светлой реки       В одна тысяча девятьсот сорок седьмом году.           Не надо и створкой зеркальной кареты       Лучик чужой ловить,       Чтобы светить в себя,       Ведь в камере-обскуре забытой       Все свалены в стихотворных позах,       И кровь девятнадцатого столетья       Похожа ныне на желе для бритья.           Кто подскажет мне как мне быть,       Если тело всего лишь храм,       Кто нашепчет мне в уши       Улицей зеленоватой       Королевскую тему и шестиголосный канон.           Как белесая медь вокруг разлита…       И в березах бирюзовая сыпь на запястьях.       Ты ли думаешь, что возьмешь меня       Гулом чугунным, идущим из ноздрей коня?       Как посылку для века небудущего схороня       И химической надписью       Поджигая в воздухе, отошлешь поклон.           Немота стены из зеркальных линз реки бирюзовой.  

* * *

        Я осень вспомнил позднюю,       Когда венчальный серебристый желудь темный       Вниз сквозь редеющие руки пролетает       И сквозь редеющие сети солнечные       Друзей твоих.           И смутный дуб в падении злаченых        желудей увидишь       И клена влажного нездешнюю стальную красоту.           Заглинили дороги вдоль оврага,       Копытца давние печально отзвучали.       Но эхо дальнее все ближе,       Чудесный вкус воды       Все искренней в твоих ладонях.       И шар прозрачный соберется       Из тысячи умытых маслянистых брызг,       И гладкая его поверхность       Вдруг на колени хлынет к нам под солнцем.  

БЕССМЕРТИЕ ПОВСЕДНЕВНОЕ
(поэма)
Часть первая
Вступление

  Коричневый отсвет на городе… Ржавеющий вечер сквозь дымную кровлю, О как же обнять листву и ослабнуть под тяжестью тени земной В щедрости предвечерней.     Но поздно сжимать этот отблеск у листьев И закатной вытертой кровли ржаной, Поздно, ты слышишь, поздно.     Поздно уже говорить.     Поздно шептать И лимонные дали гасить И наконечники стрел ссыпать Ржавой звенящей струей в карманы Из распавшегося кургана.     Сухость бетонных столбов с виноградной лозой, Медных ночных проводов И зелень латунная под ногами, Кирпичный отсвет тел наших, Дарующий в подземной теми метро Осенние георгины.     Первая ночь наступила, Ветер еще не болел, И горечь в садах не осела. Ночь вторая ожиданий зыбких на набережной недвижной И сирени, сметаемой слабым скребком с реки. И сырая глубокая во влажной и ломкой ржавчине черной Уходящая ветром третья ночь.  

1

  Вечер, вечер предлетний Шепоты осени дня… Когда люди глядят под землей друг другу в глаза, И метро размежает их мимо Угасающих глаз иных.     Но не хочу я и сна ночного Под раскрытыми в моющим свете огнями, Нет, не хочу я остаться во сне, что хрупким своим молоком мне веки спечатал.     Шепот, смежающий веки, и кивающий ветер… Город прощального солнца, Весь притянутый из длинной рельсовой влаги росы.     Нет, не хочу я и смерти дневной, Словно пламень медлительный в вещи погасшей     Только приникнуть ко взгляду уже постороннему, Только облачка на весу тополиного пуха коснуться Волосяного, с тайнозелеными меркнущими зернами в глубине.  

2

  Слабые лица уходят. И светлая ночь видна.     Но не хочу засыпать я В предгориях града земного.     Нет, не хочу угасать я У подножья лучей его георгинов, В пыльных подземных каналах его.     Знаю, в молочной листве сонными губами ты проведешь над собой в крошке угольной мокрой, ты прикоснешься ко мне, и я уже без сна тебя провожаю губами.     Город земной, облаченный в легкие огненные облака из фольги смытых огней, из предстоящих еще путевых зарниц в хрупкой руке, обведенной огненной чернотой.     Сонный текучий металл пред поливом, пред одеваньем водой, Когда вены твои развевает город в ночи.     Сон подступает, и отбыванья рессоры вздымающих парков в витых птицевидных отблесках ослабели, часы витые мускулы отпустили во тьму.     Нет, не хочу угасать я Вместе с другими вещами.     Но сладостный слабый глоток — Взгляд твой, на коленях держащего руку, Нас разводит по города талым огням — лабиринтам открытым его.  

3

  Ночь! Это ночь… — Лето, Бесшумное лето вещей.     Здесь между дальних прочерченных линий И в кранах воды посторонней Вещи не спят.     Из гигантского солнца своих соцветий Устремились они Под мостами стульев и кресел.     Ножниц, брошенных в бегстве, Двойные лиманы На блеснувшем столе.     Брошены в ночь поезда…     И книга закрыта земная. Лечь у ступеней ее — У страниц ее сжатых В городе, – щекой на страницы закрытых ступеней ее.     Что же, Меж пылью вещей проходить Бдением, а не бытием?     Все мы в светящей ночи не спим, Ведь тьма на вещах – наш сон.     А мы с каких этажей Даже взглядом и в городские сады не выходим.     Только контур вещей увидеть– их пылевой горизонт И отсвет стены, хранящей дрожание тени гвоздя, И в заброшенной комнате Струны ракетки ночной Отпить эту пыль от паркета сквозь прозрачные прутья, Сквозь гибкий их звон В зарешеченной тайной гитаре.     От мягких комков мячей, Что лежат в глазах Редимыми пятнами белизны на полу.  

4

  Город свои очертания смыл, Но не проходит над грудью моей, Серпом совлеченный, парус рубашки земной.     И в памяти смутные лица и облака зацветают над городом в небе ночном.     Город, — Дочери это твои.     То, что прошли и приснились мне Летнею полночью днéвной.     Я бы ночью такою ж хотел… Тающим краем ножа Медвяную снять смолу бытия со всех…     Снять с марли трепетной,     И между промытых повернутых косточек инструментов…     В просветленных приемных покоях, Где мокнут браслеты мужские…     Но дочери твои В парусинных прохладных одеждах Отвели мне глаза На юг этой ночи И на север их трепетавших волос.     В просветленных покоях, Где за ушедшими двери ребро звучит и тихо колышется на свету, Прильни ко мне, светлая грудь клеенки.     Дочери это твои…     В летних ремонтных лесах библиотек промелькнувших, За пряничной патиной белых одежд, След их над цитаделью ступеней Во тьме растворяя…     Из теплых книг дождь смежающих книги ресниц, Из бережной будущей вечности… Книгу хоть в этот конверт из распавшейся газеты закутав.     И летнею ночью в открытых пространствах квартиры     Вас прижимая К плоской карте темной груди своей Без окон светящихся города средины жизни. Жизни чужой? Нет, не моей…     Ведь не время сейчас часов металлических и других – с передвижным этим театром, и точек черных в глазах — цифр зеленоватого макового московского неба.     Дочери… Сестры слез милосердных, тронутый парус материи вашей, словно грубым шнурком продернут в ночи, и прослышен звонок прохладный. Это площадь средь мира, в которой я пробуждаюсь, я иной, Но веет все та же прохлада за вами.  

5

  Нет, из сна этой ночи уже не вернуться…     Под ее небесами цветными Ты прошел. И он все сидел, взгляд свой подняв От бритых сандалий До ступеней циклопичного зданья в зените, Ломая в руках лучи золотые, Хоть солнце заката ушло.     И вот говорит он: «Хватит, пора поквитаться, Милые символы века». Чтоб начертить в огненном небе Математики буквы иной.     Кто же их пишет их прахом белым, И камень-орешек в руке царит, Кто же царапает доску беззвездную И мыльной зеленой водой Смывает буквы со стекла зверозубого?     Нет этой ночью Не надо больше сжимать Мел это – крупитчатый снег, Чтобы где-то в другом берегу «Мене», «текел» прочли.     Но все же Ужель это только обманная маска — Зеленая поросль и сеть ускользающих букв, Лишь теневое письмо В блистательной режущей кромке под солнцем, Зазубренной голубизною клена?     Знаю, настанет пора, И из этого века Грозные вычтут слова, Как знаки ночные, скользящие вверх по реке.  

6

  Город остался за прежней чертой За вершинами гребней своих и каймой светящего тела… Все оружье его, все ржавые солнца гербы и доспехи Разошлись в огнях путевых.     Ветер вошедший гремит и кружит тебя, забывшего лечь на мгновенье.     Рваться из комнат, из комнат и комнат… В воздухе смятом, затрепетав на перекрестке его, Превращая дали пустынные переходов В коридор бесконечный вагона.     Рваться сквозь сон этот С раскаленными дырочками поддона вагонного, Чтобы снизу прошла обугленная родная кора.     Раскаленные тьмы и трубные ливни…     Слово свое мятным приступом речи забудь… Слово и речь… И речные его промежутки за стыками рельс и паузами проступят.  

7

  Запахов поздних в прорéженной ночи вздыманье — Это последняя нашему телу преграда.     Поезд, ветрам открытый, И пройденный ветром тоскливым из конца в конец. Темные струи его, Как имена, между вещей ваших хрупких, Обвившие заводи ледяные.     Все воздушные этажи, промывы, Где вещам уготованы ниши, Только в вагоне пустом — Черешни косточка в оболочке воздушной И кукурузы изъеденный тенью початок, Что проходит на плитах наклонных дощатого пола.     Вот открытая до истока вещь, Ты меня ждешь Томительней тени от лестницы, прислоненной за дверью.     Темной щетиной темноты заплаканной ощупать вас.     Во всем открывшемся грушевом запахе загнившего моря…     Тыльной стальной стороной руки́ отбросить Ладони иных людей и вещей ледяных     Редкость нательных запахов оживит эти стылые двери-поля, Уйди к себе, теплый нескончаемый вихрь, Где венчик вещи открытой — изгиб лишь предскажешь.  

Часть вторая
Вступление. Зеркало в провинциальной гостинице

  Зачем выцеживать пробор Зубчатой лестницей полночной?     Продребезжит ли рамой темнота, Трамвай меж морем и беленым шкафом в окнах прозвенит, Раскроется ли в нише пыль земная?     Зачем глядеть в стекло, Глаза подтапливая смолкой ягодною слез И волосы гребнем ночным с пеной невинной во тьму отводить.     Танцы давно закрылись.     Что зеркалу ночному ты внушаешь, Прихорошась и приодевшись? Пред вертикальною стальной равниной, Здесь пред морской провинциею мира.     Трамвай трескучей дрожью просквозит зеленоватым семенем в грибных изгибах белых изоляторов на повороте.     Ты ли Зеркало руками охватишь (С темными лентами глаз?)     И белый бритвенный свет Эпидемстанции за окном…     Та вода за столом, Что изгибаясь рукой твоей становилась Влага на белом столе – та звезда на мутном дне под стаканом.     Вся ты здесь По эту сторону стекла С именем провинции земли на губах.     Кто ты нынешняя, ты ночная и надо все силы собрать, чтобы вспомнить не та ли, которую в прошлом я видел и когда перед сном будущее появится на исчезающих жалких конфетных узорах.     А ныне… я полон умолкнувшей влажною пылью — пылью часов. И медная плавная ночь мешает мне прошлое вспомнить.     Где же средина жизни и моря, где пенный его полумесяц? Там, за белой оградой земли? И в просверленной зелени трамвайных путей, Изъятых и сваркой ночной подсиненных.  

1

  Ты ли мелькнула тогда у парковой низкой решетки? Там где в летней листве проступили словно пятна из снежного детства на коже погасшей жирафа сквозь бегущую сеть зоопарка в надломленных светом деревьях.     Пламенем жизни зеленым объятый! Ты ль это в памяти платье свое на свету примеряла Под редкой московскою темью, Платье забвенья?     Лестницы глиной полны, как ракетные сумерки часом ступенчатым с красными пятнами крылий.     Где же я был, когда жизнь совершалась?     Только слухом своим из будущего, застигнутый у ледяного лотка?     Белые ветви забытых деревьев в ладонях хрустнули, звуки ушли в тот мелодичный колодец, в который резьбу от гайки я проливал ночь за ночью под маревом над теплицами озаренными крыш в прозрачной жести без меры.     Неужто струи речные, стволы деревьев, что в руках холодали, камни фруктов и долины парковых жнитв, дары огородов далеких, неужто все это закрылось сейчас молчаньем и праздником сквозь поцелуи века иного и пробуждением ткани в холодных сумерках зелени у окна?  

2

  Это снова берег, покрытый ветром… И побег твой от ветра у моря…     Бег твой по замерзшему пляжу ты помнишь, Но отчет нашей крови не нужен нам, Где зимы еще нет в отступающем тяжеловолном море, Пояс его цепочками замерзших брызг еще брезжит.     Рядом с нами замершей жизни сосна, Скаты звонкие ее черепицы, Планеризм чешуи…     Отступает к морю Почерк ноги твоей И кожи без запаха хвои.     Ночь без запаха, ветер без запаха. Ночь безошибочной жизни горящей Только ветер… и друг его ветерок в улыбающейся расческе исчезнет в руке твоей перед зеркалом тайного ребуса грани и поворота ключа в воде.     Это ты на ветру без шляпы в планерной этой сосне расщепленной, ты возникла из зимней тени и рядом со стеной проступила с летним шепотом и кильватером скрипа ногтей, задевших трещину штукатурки и со шпилькой обломанной боль позабудешь и в зеркале узнаешь меня за спиной.  

3. Книга памяти и плачей осенних

  В промежутке провинции жизни твоей В створках зеркала, шелестящего, Словно книга осенняя Просьб и прощений у низких киосков.     Ты увидишь Как склонившись в плаще и поясом поддакнутый своим холщовым, Учитель мой, Ты во тьму протянул мякоть своей ладони.     И шляпы оги́б павлиний Из маслянистой шелковой боковины Убрал ты под фетровый гипс Умоляющих скул твоих встречных.     Больше мне нечего вспомнить оттуда… Размягченные памятники Хранили косточки сливовые…     Можно по капле вернуться назад Между летних нагретых ворот С багровой решеткою винной.     Проплывали мимо куски арматуры С вздыхающей окисью бледно-зеленой…     Ты прошел в туманную низину твоего переулка С томной скрипочкой вдавленной несмываемой своей улыбки.     Проси же прощенья у времени, В вихре руки, описавшей свой шаг ремешком от часов     Пока еще времени ты своего не покинул.     Сквозь губы прошепчешь: «Прости». И пальцы бронзы чернильной За алой золой замалюют бег твой воздушный по контуру зеркала и утренний клей сохранят на стекле.  

4

  И клубневая скорбная трава Из пыльных пазух земли продленной соберется Из тех дней, где обронили мы Гремящий мячик, Что ветром опрокинутый в траву Распался на подземные чаинки.     И вот сейчас у решетки Черный клубящийся шар заденешь Весь в семенах травы.     Пускай меня и зеркало уводит С пути сбивает В ниши неживые…     Лишь потому, что с тесным сердцем По лестницам я восходил поросшим пылью, Где сморщенные углубления звонков В древесной прячутся одежде. Там лестница раздвинулась на темные извитые спирали на двойки и волны, обласканные масляною краской.     Я твердо думаю вернуться…     Но где я, погружен в какое время? И частность, частность… между зубцов едва мелькнувших презрительных зеркальных призраков их позвонков и перезвонов армадами огней из призматических щелéй.     С рассеянною книгой плачей Мне не пройти назад… Как будто мне не испросить Прощений у времен ушедших.     Там за стеклянной дверью затененной Мелькнешь и ты В плаще широком И с хлебным запахом От кожи уходящей Ты скроешься в других дверях, Как в сладких складках времени, На полпути к окошку ты протянешь руку Просьб о прощании твоем, а не прощений.  

5

  Словно из времени звук тот был создан.     Внятный отбой молотков, Что осыпали известку, Готовя помост постаментный.     Как будто Пока тебя не было дома Вошли они в дальний отзвук двора, Лесины шершавые молча внеся И древесные дали в ночи возводя Руками замерзшими в мыльной шерсти́.     Но разве не вы друзья мне сказали О будущей ночи В Москве темноликой?     Зачем же Тогда, столько лет назад, Мой друг, ты руку в бархатном жесте отвел В летней гранитной мгле на Смоленской, Когда ты вино в бокале сжал с горстью застывших пузырьков на свету. Зачем же восславил Ночь, открытую на всех широтáх В бетонной прозрачной рубашке.     Разве не помните вы Разве не вы звезды морские сквозь ветви могли подтянуть с земли?     Разве не вы прошли в глубине С тинистым илом И сеном тенистым…     И в полночном хладе и свете Провожая меня в воздушный путь, Помост содрогая в холодной пыли́, И руки мои раскинув в ложбины гранитной длины У звезды гранитной забыли.     О звезда из гранита! — Сестра из молчанья.     Это взглядом очнувшимся Я провел в накаленной ночи́ Над вощеными крышами и платьем морей жестяным.     И звезда Длинным свисающим мхом С крыши морей На кровли земные склонилась.     Распахнуты веки! И пахнущий светом флакончик мраморный моря и муки́ под ногами истлевшей звучит.     Только волосы млечные Тихо по стенам руками томимыми в знобящих своих безрукавках голубоватым камнем сойдут.     Звезда из кургана…     Но и в бархатных устьях лучей Напрасно, друг мой, тогда Пролил ты голос твой В бездонный колодец московской ночи.     Звезда отгорела.     Жесткой пемзой своей проведя под затылок открытый.     Сестра из признаний!     Глаза ее слюдяные В гáревой пы́ли далеких околиц вокзальных. Только блестками недр своих тайных Глаза мне промоешь.     Словно санки в радужном снежном вихре с горок мелькнут.     И продленная влага Руки́ перламутровой нóчи, Хранящей железистый цвет и бензиновый след в полутьме, И в изгибах застывших ног речных твоих, Блеснувших за краем подхваченной ночи угла.  

6

  Город?     Жизнь?     Где обрывы домов отступили Опоры последние пали.     Кто же гору воздвиг, Кто отвел толпу На предел, достижимый биноклем? Кто же летнюю цифру в пыльной листве зажег, Зеленей, чем листва?     Я думал: мне хватит увидеть еще два-три фантастических ливня И смогу я начать от царапин, кипящих на коже стены, От рубашечек этих глядящих детей и отцов их.     Чтоб курчавилась мгла и книга вращалась во тьме световой.     Если даже разрыв – я готов!     Время… во мгле я его повторяю. и стороны книги глубокой вплавь уходят, руки свои разводя.     Неминуема жизнь…     Я запомнил только это одно у обрыва последнего раскрытого дома.     Неминуема ночь с мягким чирканьем спички и чарующим шуршаньем перкали.     Я бы хоть слово одно сказал…     Но длинные зажимы реки прозрачной Долго в горле дрожат.     И после ночи такой – я готов.     И после кварца выбитого застывшего моря?     После всего, После… Ко мне приходите вы после…     После серпа… на лунной и пыльной повязке… верней всего после.     Если, как снег, распахнулись стены Распахнулись дома в замершей слюне шоколадной.     Кварц непрозрачных домов последних, Жизнь проскользившая – манна скользнувшая в указательный снег, Все указатели – снежные звезды – сгорели И между домов проливных Иная вселенная – мята.  

7

  Зимний город раскрытый… Разъятые чаши домов И единственный в нем – запах-борец, Может быть чебреца, что в ладонях растерт на душистые веретенца…     И льдистая лунка одна над землей Иллюминаторного окна, Пролившего свет свой вослед тебе.     Здесь из пространства далекого Люди, опять появляетесь вы В цветущих огнях…     Но если тебя я не встретил, По улице темной Бегущего, обгоревшего, как пепельный ангел… Нет, я не встретил тебя.     Верю, времени река в тумане завьется еще… И ты неверный сын века, В глухом переулке в снегу потерявший нож, И ты держишь путь к добру.     И сквозь решетку сада Увидишь и месяц, и праздник на площади рядом с широкою вишней И сядешь на землю, к ели спиной привалясь И шляпу свою до бровей опустив.     И летние тени пройдут по лицу твоему, И нежная пища твоя Войдет в твои жилы, В кисею морщинистую кожи погасшей, Едва шевеля ее, словно огненным ветром с полей.     И даже забытый тобой человек, Прижатый полуденным ливнем к земле, Не сгинет, вернется опять к тебе.     Что ж, тот человек не вернется? По глинам, по запахам, по слогам, По насмешливым стеклышкам крыльев очков? Придет он, вернется к тебе.     Столь малые дали даны нам, Что в эту ночь я и сам такой И тоже из этой дáли. Склера окна закрылась.  

8

  Когда ты уходишь, то в памяти пропадаешь…     Вернитесь! – Зовут уходящие вещи И корни их смутных волос В уносящем мутящем их мыльном потоке, Где светящие камни ждут у двери в морской залив, И кружащие мельничные руки раскинув, Труп человека, чьи вены ушиты в рогожу и стянуты вены узлом И зубами оборваны нити цыганским ртом И снаряжен он и в рогожу одет для отплытья.     Кони вас черные ждут, Уж угли не мечут их хрупкие ноздри, И сажа не залетает в их звездные злые глаза, Они погрузились в несущийся ил внешней жизни, И ты, поводья в руках зажав, Путь по реке начинаешь от мелкого плеса.     Прощание с тенью твоей едва шелушащейся, Прощание с домом, где тень твоя плесенью павлиньей покрыта, И с трещинками губ прощанье, С ноготками остриженными, Что, как сонные крылышки, в лунки ночные скользнут.  

9. После прощания

  Что же останется На смятенном полу квадратном Вслед за веничком редким?     Несколько брызг леденящих От просяных обглоданных колосков, Связанных в юбку жгутом?     Холодноватых брызг из труб заржавелых, Где улыбочки человеков полумесяцами плавают среди бликов, Среди бляшек и блуз беловатых, проявленных в темноте воды.     Звездочка пыли на бледном полу, Подметенном грозным прореженным помелом.     Память твоя с протокольными нотами, Что держишь ты на руках Под морскими прозрачными стенами, Уходящими вдаль за стеной.     Сестры мои, Платья ваши последние в сундуки кладите И обратно из них вынимайте. Корабельных комодов не нужно, Открывайте их портовые люки, Их ореховый трут пусть потонет в огне. И сучков благородные отпечатки — ваших пальцев отточья.     Доставайте всю соль благовоний, Открывайте город флакончиков и засохших пропеллеров детских сизой фиалки.     Не молчите, скажите мне что-нибудь!     Пол уже подметенный Чист от праха будущих наших ночей…     Все ушло из летящих огней нюхательной соли, Из машинки лоскутных брызг, Из гадательного клубка…     Все ушли, И я остался один В этой комнате темной, Где жила ты одна.  

10

  Что делать нам со списком пожелтелым бытия?     А ты Словно в проданной комнате мира сидишь… С печатями пахучими, С суконками от шахмат постаревшими.     С обуглившимися цветами, С букетом воплей давних, с жалобами неподписанными.     Со всеми неудобными телами их в руках твоих, Как в грубых колыбельках лубяных.     И в затененной комнате ты вспомнишь: Ты словно школьник Прошел тогда прямой дорогой сквозь кладби́ще, Ты оказался там, Не находя ее могилы.     Молчат предметы тишины, С тобою за руку здоровается липа, Но ворох всех цветочных документов Обрушится сквозь звон венков ночных Все той же медленной неуловимой комнаты…  

11

  В комнате прежних трубных багровых маршей… Вспомнил я площади В холодном свирепом барокко.     Но не могу я пройти В комнату, где ты жила.     Там рядом с односпинной кроватью. где куклы спина прилипла к длинной площадке буфета… в ночи глазами фарфоровыми скользя по пыльному карнизу тени…     Ныне, ты новая спишь     Под отблески незнакомые Дисков и магнитных радуг гремящих из-за стены, где соседей тела молодые будто в какой-то мастерской ученичеств тебя отражают в поседевших стальных своих гобеленах на стенах, чтобы изморозью рук и глаз очнулась ты в комнате за стеной.     И вспомнила…     Как мужа баюкаешь ты за тридевять земель в нитяной кошелке, а не здесь не в этих узлах и тритонах влажных одежды и в одолжениях вечных у пуговиц, чтобы мог он к ближней горыни выбраться, к холодному песчаному склону ее.     А ты говоришь, что море… А!.. говоришь… море… и трепет лепестков сухарей в руке и уголок паруса, прижатого между створками разогретого дневного трамвая.     Если коричневый край тоски, как нагар батарей, всей чешуи от картофеля в белой сиренево-свежей трясине, когда пол в очертаниях ласточек и ног, отклоненных от встреч в канцелярии утром.     Свежий скрипичный очисток-листок от картофеля, что же за скрипкой, что же еще за плечом складок несшитых концертных платьев твоих?     Что же за скважинкой скрипки, что же еще за ее очертаньем? у ворот забытого дома ты играешь на скважинке той ночи, когда за оградами в воздух вечерний памятники излучают сенной прототип мокрого лба и хвойного дорогоглазого дома в июле.     Дорогоглазого дома… и скрепки и скрипки для прилипших денежных знаков дневных, переплывших границу памяти между всеми на дно погруженными, где отпечатки пальцев, как денежки случайные на дне у подножья фонтана.  

12

  Все, что запомнил я – лишь вас, Чудесные люди иные.     Ваш мир – мир счастливый, Как капельки денег на весеннем снежном крыльце…     А этот трамвай к больнице твоей не спешит, и лебедь скольжения тишины над черкизовским черным прудом… и домов отпил или сруб… дом, что сгорит, переправившись в вечный запах.     Где же мост между теми зубными железными длинами и летней цветочной сухой слюной Между мной и тобой Между мной и тяжелым хлястиком ноющим…     Жаль… только жаль мне тебя…     …и пуговицами хлястика, что тяжелым грузиком реет всю ночь над твоим окном.     В комнате прошлой твоей в шесть часов открывалась тьма в сонной щепоти и разжимке под шелест и шепот и уход твой из комнаты в снежных висках трамвая, в их боярских красных обводах и в пышных тулупчиках снежных одежд.     Я ушел из комнаты этой… как и ты тогда уходила в новый холодный день, я шел сквозь мерзлые чертежи, которые я не знал, если запах-борец возник этим зимним разорванным днем, значит летопись жизни не зря томилась в печах, значит не был исчерпан ни щебень, ни песок мелочной под лопатой во рвах.     Значит, я облако жизни чужой отъятой этим утром над собою провел и туманом тихим во мгле осадил этот медленный вечно свежающий запах-борец.  

13

  Пусть изюминка или кислинка долгой дороги Куда? – в никуда… К этой летней заставе приводит.     Пусть же возникнет опять… ситец, сатин и другие простые названья глубоководных наших ночей, над которыми мы проводили время между рожденьями. Все танц-облавы, статуи в побеленных нишах и над стадионом дневным облака… И ты человек, весь сотканный из черешни, ты посмешище с пятипалой лапкой, повергнутый в вихрь движенья.     Суровой музы́ке молчанья не дать ничего от себя отстранить и всем хороводом имен и длиннот всех дней обрушить свирепую поросль на все подобия крылышек платьев людей, суровую песнь ночную петь, и щеки стальные свои колоколом рук остужая.  

14. Возвращение

  Вот я вернусь в город.     Гладкий закат ляжет на поздних карминных щитах.     Медные краны закрыты.     Пусть же ворвется сквозь трубы, очерченные, голубыми ночными губами, сквозь летние створы медных величественных отверстий подземного ледяного града струя. Кто провозвестник ночи города прежнего?     Темным периодом хлынет подземный косой дождь. Будет бульвар шуметь.     Память, память снова вернись. Помнишь ветер, идущий от парусной низкой реки? И рассветающих ягод на парусе горсть, Амальгамы дрожащий туманный листок подъязычный. Игол и ягод нутро.     Утро и серебра звериного пепел холодный… В старой квартире настороженное утро.     Снова земля… И от века мы с нею.     Наше спокойное утро, ушедшее печальным вослед парусам.     Тихо… томящийся пепел во тьме табака крепости стиснутой твоей руки.     Я не уйду, я не уйду никуда, любимая, поздней тени твоей уходя вослед, парусу серому языку серой сливовой лавы, погасшей в базальтовом пепле асфальта.     Уйдем же, любимая, от реки, разлетимся, как пепел, в волосы нежные уходящие и встряхивая пепел в угли воды разлетимся… и больше… вернемся… нет… снова вернемся в другого, но уже не в себя мы вернемся, и я доскажу, разлетаясь.  

Часть третья
Вступление

  Времена… Пробужденье…     И твой профиль орлиный над небесным огнем и черной смолой пустынь     Волосы морские, лепечущие иглами соли, уходящие к горизонту… волос полузакрытая тьма…     Только плещется в комнате вешней Томительный хлад пробужденья За яблоками глаз.     И веки, что ты, когда-то сомкнул, Печатью закрытой Дымным утром становятся.     Эти конверты из времени извлеченные… Их ждут вестовые суда, Гербы почтовые сохнут (Почтовый чиновник нейдет)     Так дымный твой профиль горит в предрассветных лучах, И в пы́ли холодной приходит чиновник во мгле.     Он летнюю рвет парусину, И медные долгие волосы проволок встретит И ветхий, в сломавшейся извести, пропитанный слюною конверт С глубокой волной, дохлестнувшей сквозь сон Что меж пальцев пронзят брючною теневой бахромой и солью осядут во сне.  

1. Морское путешествие

  Море безгрешно…     Но между узоров, узлов, Смуглых плеч, в памяти погребенных, Летних гравийных бухт Путь мой во тьме морей.     Парус синий по детскому рельсу в асфальте прошел, Когда сиреневых красок шепот рассыпан был на полу,     Люки, педалью открытые двери, Стеклянные мухи, Заключенные в огнегорлые стены.     Золоченые сетки на маяках в светлицах Над Пропонтидой.     Но все города, недра гор, Обернувшихся сиреневым краем без трещин, Потопленные косы, полегшие в сухой земле долины, Солдайя, Откуда твой дальний и утренний треугольник лица Бледным воспоминаньем морочит черную бухту.     Виноградники, где корабли заблудились, В покое Немощное море И путь земельный мой во тьме моей.  

2

  Голоса мне слышны ваши из под купола моря, Вещи вещей И друзья мои все…     Будто эхо меж скал раскаленных: Ты… и ты… и ты Голоса, замершие в августовской тишине, Словно дымный медузы листик вянущий     Как же назвать мне вас, Чтобы вы погрузились во врéмя, Чтобы ты не ушла из него однажды с гремящею галькой подножья?     Разве очки твои хрусталевидные С огненной панорамой Не были раньше в мире И не старше медуз, Созданных из парашютного шелка?     Разве не дети твоих волос золотистых Деревья остроконечные эти? И генуэзской крепости холм над летним плечом твоим     Слово молчит, И время между иллюминаторов спит. Серою цифровою медузой Безвидный корабль слепит свой защитный торс.     Влагой иной и пыльцою пронизаны бабочки крылья фанерного у выхода сада морского…     И никуда не отписаться От воды с прозрачной щекой Под плоскою мискою денег…     И чебреца расписка в безврéменьи слова.  

3

  Ягод черных ты видел кусты И сквозь них поляну под солнцем…     Что для вас смерти страшней? — Бессмертье?     Почему же от ушка ягоды вьюга застывшая? По шагам уйдет она На поляну горчащую…     Если зеленый застенчивый свет… Не уходи… Ты пред светом предельным, Сверкнувшим из глаз твоих И из мякоти Раскрытой ягоды мира… Ты пред светом На спи́ну падешь, Зажав в руке ежевику земную.     Контур лица твоего — Гребень города низкого — Словно ты прощальным городом стал.     Да, городом стал, Да, родимый, И пред лицом ее под солнцем Что ягоду тебе протянула Скрылся в дали́ городской.  

4

  Если бы нового я не встречал ничего В осенних бульварах московских, Чтобы я делал…     Ветер минует меня И край ослепительной кожи формует Каждую новую жизнь поминутно. Новую жизнь… но где он, прошедший, Серебривший следы и слова в сером песке городском, Что выбрал я, как рыбную снасть С пола осенних улиц.     Вода сверкает… Ты мне прошептала в глаза, Но что, я не знаю…     Чтобы время вернуть – его надо построить опять…     Нависшие резные балюстрады, Фонарики бульваров незнакомых Горят подсвеченной бумагой И справа – масло, Слева – воздух.     Но почему же нельзя не рыдать, Для чего эти бледные ночи даны нам, Только ноздри еще раздувать на полотнах, Чтобы только не спать. Пройтись тонкой пилочкой по оградам ночных батарей, Только майские ночи расписаны в мисках забытой глазури.     Бесконечная светлая эта печаль в эту ночь С холодом терпким своей белизны на левкасе И смородины беловатой.     Но из этой смолы прозрачной Времени нам не построить.     Эта ночь, этот холод Были даны тебе, как предутренний сжимающий сердце подарок у изголовья. Только сливы наполнились окончаньем ручьев, Только в них это время синело.     Этой терпкою ночью Среди галечника общежитья, где река под крышей звучит… Времени нет… И если ты течешь и считаешь не волны во мгле языка, Я не боюсь сказать и последнее слово сейчас и всегда первозданно.  

5

  Крыши прежних московских домов — Крылышки бабочек лилово-свинцовых, — Там на магнитных подошвах, Приставших к прозрачной мокрой теплице, Ты простоял в полупрóстыне неба земного.     Лепет из будущего… Где ты себя разглядишь Сквозь пасмурные зевоты… Но где же зима?     Будущее – детство сегодня. А я окончания своего ожиданья жду Над любимым иллюминатором Из люкарны забытого дома, Сквозь окно с океаническим пузырьком Над расплавившимся стеклом Москвы.     Где же закат?     Где ленивые шезлонги теней на крышах, объятых пламенем темно-зеленым? Кто же на крышах не ждет Багрового солнца над миром? Кто сожмет кипарис В пурпуровой рукояти Высотной башенки века?     Между времен, Где занимались плодовые сумерки гнева…     Чтобы время твердить, оглянувшись из будущего сквозь операционные очки.     Но операция в этом веке идет… Рядом со мной стоишь ты в одышке, И противни крыш чернотных Поднес ты, чтобы собрать Всю ушедшую талую воду, Чтобы излить ее в расплавы и трубы и лепные террасы на крышах, Отлить во все обаяние века!  

6

  Вечные струйки вещей…     Где же донце коричневой вещи, Что сквозь отверстие мира Лицо в содрогании света омоет?     Паутинки трещинок ракообразных На кожаных плечах промелькнувших     На пустых колосках мы летели — На гондолах пиджачного века, Между пальцами пыль от встречных вещей забилась.     Где загадка одежды вещи? Где духа питье? Вымолвишь мир И услышишь, как воздух его проходит по лицу в золотистый и черный предзольный вечер     То не ваша ли оболочка – хрустящая корочка этого века, Что видели мы на прозрачных телах В плащах прокаленных?     Отпишитесь в ночь с запекшейся корочкой губ из отверстий мучительных века Пред горой дырчатых детских сандалий, Отпишитесь хоть серой золой отчаянья.     Опреснители горького века… Где канал застыл И морская волна У горла звучит рукавами.     Барабанная корка из глины Сине-белой окалины над костром     Не услышишь, как воздухом тянет Из дырочки ручки цветной, И прильнув к световому канальцу века, Барабанные детские лямки ты не можешь приладить Ремешки от часов на песчаных плечах скользят, расплываясь.     Чтобы ты, очнувшись, увидел здесь на гостиничном стуле Убывающих каждой секундой, седину своих пыльных часов.  

7

  Если встреча моя с этим миром таким, — что ж, я готов.     Потому что, когда поискать среди этой пыли далекой от моря, И в серебре выцветших желтоватых часов И между плачущими ресницами у термометров.     Что же найдешь ты?     Между статуями городскими С гипсовой их сетчаткой, Пропитанной марлевой хвоей.     И даже если эту пыль Отсыпáть в дорогие бидоны, Отправляя на берег дальний.     Но куда?     А я с содроганием жду Приближения жизни в слове, — На словесных своих оболочках Вы подымитесь пузырьками под небо, Вы вспорхнете улыбкой кривясь в полете под марлевыми сачками.     Но зачем это нам – я не знаю…     Что же дух твой молчит, Когда ты на дне вещей И в глубине гостиницы меж людей прекрасных, как вещи.     Иль это комнатный бормочет ручей — Коса стеклянная за спиной…     Нет, молчи, как губы людей и вещей И с духом не собеседуй, Ни с книгами, ни со зверьми, ни с ключами от двери твоей.     Ступени белого аккордеона за широким окном Под пальцами уйдут и восстанут. И тяжесть мерцающих пальцев на поясе прозвенит ключевом.  

8

  Для сборов немного времени у тебя…     Собраться и сразу всю пыльную даль времен Всю у себя ощутить Всю свою жизнь пробормотать     От полноты этой ягоды прозрачной в ночи́ Начать обратный путь.     Все, все, что забыто, Все, что казалось забытым уже навсегда Не будет в памяти больше храниться     Город вокзалами полон… Из каждый квартиры Из каждой раскрытой вещи Сквозь матовую дверь речной больницы, Под свинцовый блеск спринцеваний, Сквозь брызги расколотых шприцев Собрание в памяти поездов для отбытья.     Всею памятью быть От истока до устья осеннего нынешнего что мелькает сквозь листья глубокие     Разве не вздрогнешь ты, Когда все, что увидел ты Станет гулом садов в поездах твоих встречных. По землице редкой коридоров вагонных Ты погонишься за прошлым своим.  

9

  Любимые — Твое лицо неуследимо.     Нет, не отражения ждал я В нарциссовой чешуе фонтана, Где на дне проходят блики и трещинки раскаленной воды…     Я снова нашел вас И цéлую кипу кирпичных роз Я опустил вам Сквозь витые стебли колющей арматуры.     По изгибам их я и сам сошел В этот город памяти огней неизгладимых.     Твое лицо – только то, Чем я не стал…     Острая хворь бытия Женской тоски неизвестной И нагара мужской тоски…     Если бедная радость твоя Гремит в тебе и куполах Синей ночью в зеленых подпалинах неба…     Это миг твой.     Но как же собрать Лица любимых, Если в ушах лишь струенье песка, Завивающего тонкую песнь, Только слабые просверки кварца зубцов песка Меж городов несъедобных, Между кружева лестниц, Разорванных роз кирпичных И золотых коронок На дне холма из людей.     Только песчиный свист И ничего иного… В сломленном переулке, Где слышится звон ведра И чирканье спички о темную шкурку… И влажные руки твои.  

10. Interludia. Вокзал в Симферополе

  I. День     Вокзал, Я заперт – открыт В субтропических залах твоих.     Где птиц далеких Голоса под куполами.     Нет, не поезда жду я Здесь у выхода в свет И на входе из света Под аркой дуги фонтанной.     Кто там играет на флейте газетной И газыри бархоткой в полутьме протирает?     Ты прощаешься с пальмой – царицей платформ, Ты умыл ее листья железистой щеткой вод, Ты умыться успел со всеми.     И под алою пальмой На расстеленной вширь, словно снег, газете В монотонном тепле Ты заснешь, засучив рукава.     II. Ночь     Над Крымским вокзалом салюта развяжется сноп, Серпами и косами вместо колес в колесницах обреют скрижали, Под куполом мира мерцая осыпется твой серебрящий озноб, У самой земли искривившись гримасой медали.     На очи примеривши каску из воску до самых краев, Наполнить солярно-жемчужною пеной, До светлого яблока дна погрузиться, до бледно-золóтых безумных основ, Под тень мавританскую арки сойдя пред всей покоренной ареной.     III. Утро     Ледяные дали бессмертья сойдут, Ты предстанешь меж зеленью и огнем.     Ветошью вы нагрузили тела, Гневным огнем вас охватит одежда ваша.     Тверже иней морской, Чем все мутные ваши шелка, Просторней супружеских чаш и тяжких убранств.     Из тьмы этой вещи Тьма золотая взойдет тогда, Если сомкнется речь ваша — Все пребудет как речь.     Только слово последнее дай сказать, Ты земля… Ничего не смогу я сказать.     Только круг руки и неба огонь во мне, Только круг и свет, непогасимо твой, Что для вас – земля, пироги, сиротинки покоя, облачный вихрь, Что для семя – слово – властная сила огня, Хоть пуста она чернобровым своим опереньем, И в ночи палящей зеленый вихрь, Где плечо твое, оперенное пальмовой пылью, Где гостиница светлая под карнизом дождя, Вихри и все стволы ледяные, Ротовые вокзальные ночи и чудеса ограды игры и мира.  

Общее заключение. Старая Руза

  И вот снова в тот же день и час, Но в год иной Над берегом реки ты прошел…     Я не знаю, где клетки рубашки той, Что впору пришлись теперь зеленым полям И коричневым пашням, Уходящим вверх на той стороне реки.     Я не знаю, где ты, тот другой…     Та же вода, Но лишь на губах прошептала… И помраченье под берегом той же ивы, Где мозг ее в ледяной лягýшечьей голубизне хранится. Под яйцевидными крапинками горящих икринок.     Если я снова в купальни, В штакетники мокрые С штапельными пятнами от кувшинок войду…     Если не отвернусь от жизни прошлой своей перед холодноватым оком весла протекшего…     Если я, покачнувшись от счастья, не зная сам, взойду в солнечный час на холм над рекой.     В тот же год, но в век иной.     Если число не потонет в ветвях лозняка, в водовороте воды     И испить можно будет только то, что еще не испито и уже испито.     Эон иной…     Если и поле я в смутном покое узнаю.     Ты скользи перелив этих рек иных в реке иной.     Я отпускаю и вербу холодную.     «Ива» – текучее имя мое из-за поворота реки я узнаю.    

Рекомендуем:  Олег Пащенко
Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: