Михаил Айзенберг

Дом, открытый с трёх сторон.

Комната передвижная

покатилась как вагон,

а дорога окружная.

 

Откачнёмся заодно

с разговором об отъезде

от пейзажа за окном,

маневрируя на месте.

 

Высота, подайся вниз.

Наше время раскололось.

Поплотнее запахнись,

если сердце только полость.

 

Нерешительно пока

утаённые коленца

прикасаются к щекам

как чужое полотенце.

 

Как из тинистых болот

тянется: не троньте, паныч!

Ожиданье у ворот

всех собак спускает на ночь.

 

И себе ли на уме

проходящее напрасно?

Жизни выжатой взамен

будет масляное масло.

Содержание

Михаил Айзенберг Скажешь зима

1.

«Сажа бела, сколько б ни очерняли…»

  Сажа бела, сколько б ни очерняли. Чей-то червивый голос нудит: «Исчезни! Если земля, то заодно с червями». Есть, что ему ответить, да много чести.     Эта земля, впитавшая столько молний, долго на нас глядела, не нагляделась – не разглядела: что за народ неполный, вроде живое, а с виду окаменелость.     Так и бывает, свет не проходит в щели; есть кто живой, доподлинно неизвестно. И по ступеням вниз на огонь в пещере тихо идет за нами хранитель места.     То-то родные ветры свистят как сабли, небо снижается, воздух наполнен слухом, чтобы певцы и ратники не ослабли, чтобы ночные стражи не пали духом.  

«Дом, где словно стена пробита…»

  Дом, где словно стена пробита. Дверь запирается так, для вида. Все качается, не пролей. Все ж таки надо держать правей, если в мозгах пляска святого Витта.     Только шурум-бурум да шахсей-вахсей и ни других гостей, ни других новостей. Мозг посылает одни депеши, как заведенный, одни и те же, в адрес всей этой нечисти. Власти всей.     Это из воздуха на дворе, полном политики, словно гари, передается: тире – тире а произносится: твари – твари  

«Глаза невовремя открою…»

  Глаза невовремя открою – не увидать глазного дна, но муть придонная видна, не объяснимая хандрою.     Какой-то гул, как от костра, всегда стоит за тишиною, или нестройное ура, на нас идущее стеною.     Больная складка тишины еще снаружи неприметна, но зверь в норе из глубины почуял перемену ветра.     И тень становится длинней, какую время наводило. Останутся от этих дней карманы, полные камней, что бросить духу не хватило.  

Гостиница

  Гостиница, где смахивали пыль до первой постановки «Ревизора». Обслугой притворившийся упырь стоит в дверях и не отводит взора.     Гостиница почти не занята (и не из тех, кому в делах небурных еще идут почтенные лета), один паук шагает на котурнах.     Ах, если бы не память, чуть жива, и если бы вокруг не так шипели – мол, лучше сразу выйти из шинели, чем жить не попадая в рукава.  

«Снимок, не попавший в проявитель…»

  Снимок, не попавший в проявитель, сделанный рассеянным прохожим; мы не знаем, что там, мы не видим, дальнюю границу не тревожим.     Кто же мы – летающие вздохи или вздохов моментальный снимок? Птицы, подбирающие крохи между сквозняков необъяснимых?     Ящерица, та что на припеке, поднимает мизерное веко. Видит восходящие потоки, принимает их за человека.  

«Останется народная примета…»

  Останется народная примета, чтоб сторожей пугать издалека, да медленная туча до рассвета протянется, как черная рука.     Все кончилось, а мы едва задеты, и день наполовину не ослеп. В Донском теперь бесплатные пакеты и дождик, собирающий на хлеб.  

«Слепленный из мягкого, из ватного…»

  Слепленный из мягкого, из ватного, сделанный из снега на воде, темный воздух ищет виноватого, в накладной выходит бороде.     И уходит. Места не нашлось ему, в памяти как будто снежный ком – темный воздух, тонкими полозьями увозящий прошлое тайком.  

«Любили мягкий карандаш…»

  Любили мягкий карандаш, его острее не заточишь, а что заточен, тот не наш. (А ты бери, чего захочешь, не сторож я тебе, не страж.)     Но время сдвинуло режим и полюбило четкий почерк, пера усиленный нажим, напор без долгих проволочек.     А нам от них какой урон? Уже не станет полумертвым ни тот, рисуя на сыром, ни этот, пишущий на твердом.  

«Слово как возможная оказия…»

  Слово как возможная оказия в сообщеньях леса и травы, сложная неявная афазия грамоты, гниющей с головы.     Остается самое простое, и перебирается за ним слабый дух костра и травостоя. Все забуду, стану аноним.     Вы о чем? Наверно, об уходе – впору убывающему дню темное в обратном переводе уверенье. Я его гоню.     Лучше задержаться в отголоске и тянуть, пока он не затих, чем делить на черные полоски тятя тятя жалобное их.  

«Вдруг зеленеет зрение…»

  Вдруг зеленеет зрение. Вещи теряют вес. Правила ударения в дождь повторяет лес.     Кто и куда проник зазеленевшим взглядом можно узнать из книг. Книги летают рядом.  

«Как на серебряной пластинке…»

  Как на серебряной пластинке свет, зачерненная листва. И птицы стали невидимки; но слышен голос большинства.     Уже неясные творятся дела. Вечерние цвета смещаются туда-сюда и привыкают не бояться.  

«Дождик идет, редея…»

  Дождик идет, редея. В извести и золе пасмурные деревья. Осы навеселе.     Тишина неповинна, что на нее пошла ветхая мешковина, вытертая кошма.     Чуть высветляя матовое, чуть себя заборматывая, слезы не бережет воздуха шероховатого.     С ним попадешь в мешок.  

«Поезда невнятное вещание…»

  Поезда невнятное вещание. Скорости последние известия. Слышится какое-то прощание. Тишина теряет равновесие.     Данное помимо расписания и непроходящее движение век не оборвет повествование, если не узнает продолжения.  

«Дождь подходит шагом, шагом…»

  Дождь подходит шагом, шагом, ропот все нетерпеливей, замолчал – и сразу ливень прыгает стеклянным шаром.     Или вдруг в траве по пояс, при грохочущем огне пронесется черный поезд вдоль по белой простыне.  

Деревья мы бабочки

  Ходит, перепоясан гулом, далекий гром. И деревца всем классом только что не бегом.     Угомоняясь под утро и отряхнувшись разом, встанут смиренномудро.     Вечно елова шуба, зелень еще тениста. Им в сердцевине шума перебирать монисто и осыпаться светом, мелкой сиять листвой. Срок их по всем приметам долог еще лесной.     Только и разговора, что облетят не скоро, сколько бы ни летали     сколько бы ни шумели ветхие их шинели легкие их медали     ___     мы и сами саами деревянные сани присылайте за нами становясь деревами жили яму копали прирастали корнями никуда не попали     просто жили и жили обмирали со страху ничего не решили сколько б ни лепетаху     ___     Бабочка в саду глаз откроет карий. Вспыхнет на лету жизнь без нареканий.     Бабочки из грязи в князи, серые в полоску, собираясь восвояси, выпьют на дорожку темную окрошку.     Подсластите им цикорий сахарным эфиром. Всех полувоздушных тварей за глазок их синий, карий отпускайте с миром, чтоб земля не охладела к маленькому риску.     Только я на это дело не давал подписку – черной сажей щеки мазать, издалека, как неясыть, говорить свое угу через не могу.  

«Лучше следить за тучами; их вращенье…»

  Лучше следить за тучами; их вращенье на высоте собирает все больше смысла. Все получает новое назначенье, кем неизвестно, но прежнее ненавистно.     Все поменялось, но кто отдает приказы, если земля тверда, как дорожный камень, облачных капельниц выплаканы запасы, нет для тебя оттуда лечебных капель.  

«Летом необъявленные ливни…»

  Летом необъявленные ливни, а зимой секретные заимки. Мы-то знаем, что не так наивны эти наспех сделанные снимки.     Глубина, лишенная обзора, черточки одни, ни силуэта, как частицы сложного узора в оспинах рассеянного света.  

«Такая ночь не тихий свет из спален…»

  Такая ночь не тихий свет из спален, а маленькие злые огоньки на воздухе, покуда не развален на мелкие и острые куски.     И мы не спим. Мы заняты. Нас нету. Мы под водой стоим на дне реки. Но слышим: неурочные звонки врываются и требуют к ответу.  

«Как тут быть, если в теле поют ступени…»

  Как тут быть, если в теле поют ступени – и скрипят с надрывом, и бьют на жалость. Что мне делать с ними, чтоб так не пели, чтоб не все их пением разрешалось.     Вот на все голоса дровяного склада запевают хором, а кто просил их? Говорю, что без умысла петь не надо, не мешали б, если помочь не в силах.     Хорошо бы в помощь жилью, живому поднималась лестница винтовая, чтобы шаг за шагом, одно к другому, не скрипя и сердце не надрывая.  

«Что-то чуть не случается…»

  Что-то чуть не случается, продолжая светиться, ласково сокращается все, что не пригодится.     И какая нам разница, что пройдет незамеченной, только слабо окрасится тонкой болью залеченной,     чтобы тем незаметнее сохранить по частям все живое, последнее, предстоящее нам.  

«Здесь хорошо, откуда ни начни…»

  Здесь хорошо, откуда ни начни; здесь водятся случайные красотки, и мелкие сливаются ручьи в большую реку из вина и водки.     Наяды попадаются легко на самые нехитрые приманки. Все хорошо, и плыть недалеко. Неглубоко. И что нам в акваланге.     Потом дорога с ярмарки домой, а там зима и все не так прекрасно. И в памяти следов ни боже мой. Напрасно все. А может, не напрасно.     Когда клубок смотает хоровод, не спрашивай, зачем они мелькали – чтобы в ночи, которая вот-вот, неяркими остаться светляками.  

2.

«Как петляет свет…»

  Как петляет свет, лиловеет снег. Пробежал зверек света поперек.     Что мне этот свет – помогает, нет? Что мне этот снег, что я – алеут?     Люди в темноте валенки клянут. Та же канитель, варежки надень, как Титиль-Митиль уходя в метель.  

«Говорили, что Москва…»

  Говорили, что Москва это яма колеса. Колесо мое до ямы добежит за полчаса.     Мокрый снег за нами следом Дождь за нами по пятам И внимательны к приметам лейтенант и капитан     День стекает по ножу Неопознанный хожу     Пепельна среда Вода светит меж кристаллов льда Пепел на четыре стороны разносят голуби и вороны  

«Выйдут сорок шорохов-шагов…»

  Выйдут сорок шорохов-шагов Дальше больше – сорок сороков Там не сорок ворогов – один Мы его и слышать не хотим     Голосом как черная дыра станет уговаривать: пора расписаться в ведомости некой     Даже тени раза в полтора вырастают под его опекой  

«Мертвая бабочка на стене…»

  Мертвая бабочка на стене, крылья сложив, держится не сама. Что-то ее извне держит, заворожив, в мертвой точке ума.     Я не рискну к смерти и сну близко так подойти,     как, заполняющий пустоту не покладая рук, нитью вытягивает слюну брат мой, паук.  

«Мед и сахар за устами…»

  Мед и сахар за устами Веки лакомы Много плакали, устали – много плакали Слава Богу, перестали     И стараются ресницы так тенями объясниться, словно знаками  

«Дочка, щеки круглые, стоит…»

  Дочка, щеки круглые, стоит, плачет в мокрую варежку.     Сорок лет прошло и никак нельзя броситься сломя голову.  

«И не знать, какой оставляешь след…»

  И не знать, какой оставляешь след на пустой земле, где еще нас нет, неуживчивую химеру выводя на свет, кое-как принимая себя на веру     ___     Раз печаль такая лежит на всем, как чужая рука-владыка, чтобы кто другой не расслышал крика, громче всех говори: спасен  

«Вся жизнь на двадцати листах…»

  Вся жизнь на двадцати листах вместилась скорописью краткой, и только в нескольких местах цветной проложена закладкой.     Прими и эту волокиту, написанную на роду, чтоб не держаться на виду, но всех не упускать из виду.     Хоть радостью на все лады, хоть новой болью опоясывай, но прежней огненной воды плесни в стаканчик одноразовый.     Я говорю: алаверды!  

«Наполовину еще не прочитаны…»

  Наполовину еще не прочитаны все перемены; и день на весу светит из облака многоочитого, держит меня как соринку в глазу.     Все обещания целыми гроздьями – где они? Нет и следа. Лепится воздух, наполненный просьбами. Жалко, что облако не навсегда.  

«И дрожит стекло, гремит фрамуга…»

  И дрожит стекло, гремит фрамуга. Тень упала среди бела дня. Это ветер; это ветер с юга – мне пример и воздуху родня.     Словно он идет из окружения и собой сшивает пелену общую – грозы и утешения, двух вестей, сходящихся в одну.     Между безутешными, невинными, что надеются и платят ни за что, я хотел быть воздухом без имени, проходящим сквозь игольное ушко.  

«Еще блеснет, теряя осторожность…»

  Еще блеснет, теряя осторожность, за воздух зацепившийся крючок – случайность, а не новая возможность; не уязвит, она уже не в счет.     Еще природы вечная одышка надеется, что я ее прочту. Но чем наполнить слух, когда себя не слышно и нужно верить каждому клочку.     И не дыра, не слуховая яма, где гул из сердцевины вещества идет, а под него, как одеяло, ложится неприглядная трава.     В те области, откуда он возник, ненадолго и мы себя поместим, послушно продвигаясь в ту из них, где только шум и шорох, или крик, а голос человека неуместен.  

«Какая двинулась орда…»

  Какая двинулась орда из тех, что не туда попали или попали не сюда. Здесь явь и сон проходят в паре. Не так печально, господа.     Уходит радости сестра, смешные делая гримасы, и подозрительно пестра большая очередь у кассы.     Стоят толпой; заходят с фланга. А ты в летах А ты в тисках А ты на лестнице в носках, и нет ни паспорта, ни бланка.  

«Нет, не слава с оперным бельканто…»

  Нет, не слава с оперным бельканто и с пометкой, что она должна раскрываться, как большая карта, обозначенная иглами война.     Не война, но что-то здесь нечисто. Уложенье ветхое черно. С нами бог, за ним большие числа. А за ними вовсе ничего.     Шагом-марш не включено в розетку, и никто не смотрит со стены на игру, которую так редко понимают нижние чины.  

«Нет бы жить и ничего не весить…»

  Нет бы жить и ничего не весить; ставить на последнее. Зато не один, не два, а сразу десять выиграть в подпольное лото.     Но боюсь, что выдаст невидимку каждый, обернувшийся на звук. Ветер, обдувающий блондинку от моих откажется услуг.     Скоро все откроется – и ладно. Я и не загадывал о том. Все-таки услуга не бесплатна.     Если жить, чтоб было неповадно, для всего найдется легкий тон.  

«Отданные в вечное владение…»

  Отданные в вечное владение, в прошлое ходы не заросли. Давнее, вчерашнее смятение вырастает, как из-под земли.     Память, удаленная ответчица, и во сне живет, и наяву. Так она, обманутая, лечится – падает в целебную траву.     Прошлое не запертая комната, а затишье мертвое у омута, где аптечный запах над водой и осока с синей бородой.  

«Что я помню: земли кусок…»

  Что я помню: земли кусок в неурожайных клиньях – тут суглинок, а там песок; ельник еще, малинник.     Что нам эта земля, на штык поднятая лопатой? Все заправит на свой салтык, как на нее ни падай.  

«блюдечко дзынь…»

  блюдечко дзынь ложечка звяк птица большая шорх     август и сам подарок да мне не впрок     зяблик вызванивает подругу есть и у нас права на один звонок     лес из одних полос     лес из одних полос     ночью на полигоне бьют в большой бубен в большой барабан     вроде как в патагонии  

Около Апшуциемс

  Хоть имя Апшу окликает Москву, но мы к ним идем не за этим. Пускай, как шальные, бегут по песку и деньги швыряют на ветер.     Здесь девушки легкие носят мешки, и дети гуляют на воле. А где вам покажут тройные прыжки – в любом заведении что ли?     И сам победитель тройного прыжка из моря выходит, как витязь; на местного чем-то походит божка, ночами кому-то привидясь.     Меня занимает одно вещество, которого нету в продаже. Узнали мы странные свойства его, и всех не запомнили даже.     Из летнего дня и закатной слюды составлено к общему благу. Столы накрывают у самой воды – пригубить чудесную влагу.     А к морю уже без подарка нельзя, и факелы ходят по кругу. И если теперь вы такие друзья, хоть что-то скажите друг другу.     Пусть выйдут на сцену актер и гимнаст в нездешних своих облаченьях и прямо покажут, как время без нас летит на гигантских качелях.  

«Вот и к новому поколению…»

  Вот и к новому поколению жижа черная, плесень пленочная приближается, чавкая, отпечатками пачкая; заморачивая, подбирается, вкрадчивая, все по-своему переиначивая,     на кащееву цепь наворачивая  

«И беснуется мелочь, немочь, бестолочь…»

  И беснуется мелочь, немочь, бестолочь. Вот тоска слышать одни перепады визга. Вписана всякая мелюзга в первые пункты списка.     Список ширится. Мы глядим, как меж лопаток прозрачная ходит хорда. Черви пробуют голос. И вот один, приосанившись, глянет как держиморда.  

3.

«Слово на ветер; не оживет, пока…»

  Слово на ветер; не оживет, пока в долгом дыхании не прорастет зерно. Скажешь зима – и все снегами занесено. Скажешь война – и угадаешь наверняка.     Не говори так, ты же не гробовщик. Время лечит. Дальняя цель молчит. Но слово зá слово стягивается петля; все от него, от большого, видать, ума.     Скоро заглянешь за угол – там зима. Выдвинешь нижний ящик – а там земля.  

«Нравится нет это не мой выбор…»

  Нравится нет это не мой выбор     Кто бы не выплыл если такой выпал кто бы ушел к водорослям и рыбам по берегам освобождая место новому зверю имя его известно     Это под ним это в его лапах мир где пинают гордых и топчут слабых В каждой щели слышен его запах     В нашей воде он обмывал копыта В нашей еде клочья его меха На волосах споры его вида     Но из живых каждый ему помеха кто не ушел или яму себе не вырыл     Я ж говорю это не мой выбор  

«Если прикажут выбрать одно из двух…»

  Если прикажут выбрать одно из двух ради каких-то их разумений высших, все, что мне надо, пусть прочитают вслух или покажут пальцами на афишах.     Сам не вчитаюсь в этот кривой узор, вашей звериной азбуке не обучен. Раз не бывает выборочным позор, так ли, иначе – все мы свое получим.  

«Страшная сказка все стук да постук…»

Ф.Д.

  Страшная сказка все стук да постук – иноходь прежнего лада. Только испуганный Маленький Мук прячется в полы халата.     Что для прошедшего просто режим, для настоящего мука. Новый порядок для сонных дружин: чтобы ни вздоха, ни звука.     Снова в палату заходит старшóй. Мертвая буква стоит над душой.     В рост поднимается сон-великан. Изверги едут верхами, все по пути прибирая к рукам и объясняясь руками.     Новые гости, что прежних лютей; им и не ставят пределы. Но между всеми не видно детей. Голуби, дети, да где вы?     То ли попрятались кто куда, то ли повывелись дети. Или гроза на пороге, беда. Вот их и держат в секрете.  

«Переводчика не засвечивая…»

  Переводчика не засвечивая, не нуждаясь в проводнике, примирение переменчиво: «На каком они языке?     Кто за старшего? Кто за страшного, уходящего от суда?» Отвечаю, что бы ни спрашивали, не в ту сторону, не туда.     От наружного наблюдения я б хотел увести ответ в область солнечного сплетения, где сплетаются да и нет.     Время пасмурное, осеннее. Проникающий холодок. Замедляется кровоток, замышляет недонесение.  

«Он и теперь не замешан ни в чем…»

  Он и теперь не замешан ни в чем – тот, кто ни в чем не уверен; в тяжбе потомственной не уличен меж человеком и зверем.     Между двумя сторонами ничей; и не хватило прививок от зараженных каких-то вещей, кажется, непоправимых.  

«Снится ненаписанная проза…»

  Снится ненаписанная проза; тянется, ничем не потакая. Только настоящая угроза в ней таится, да еще какая.     Прячет необъявленная новость суть свою русалочью и навью. Чем-то незаметно укололась и осталась между сном и явью.     Чтоб из той не выйти оболочки, ищет постороннее преданье, собираясь словно бы в комочки, расставляя знаки препинания.  

«Время нисходит к маленькому уродству…»

  Время нисходит к маленькому уродству, и недостаток не портит, а украшает. Лишняя тень, родственная сиротству, недорога, но медленно дорожает.     Все ведь не так плачевно. Живи не мучась. В силу своей природы, а не зачем-то, время идет, вступаясь за чью-то участь, и прививает слабый росток ущерба.  

«А теперь пускай говорит ледник…»

  А теперь пускай говорит ледник, языком свою перейдя черту, за того, узнавшего не из книг, каково без сна ночевать во льду.     Не судьба, рассказанная с конца, а по камню так провели резцом, что хватало сил не терять лица. Но куда пускают с таким лицом?     И откуда власть, опускаясь вниз, не пропасть, как точка в пустой дали? Мирового дерева поздний лист, не касающийся земли.  

«И тени с незнакомыми чертами…»

  И тени с незнакомыми чертами, еще родные, но уже ничьи, не узнает оставленный в ночи один перед закрытыми вратами лунатик, подбирающий ключи.     Ушедшее, каким бы ни приснилось, перебирает новые места. Но мука, что в лице не поместилась, метнулась к нам, как птица из куста.     И угадав, как будто не в груди, а в стоге сена нахожу иголку.     Фонариком походным подсвети из тех, что не кончаются подолгу крушения ночного посреди.  

«Даже ласковее, чем та…»

  Даже ласковее, чем та, перехваченная попутно, оживленная темнота, прикоснувшаяся под утро.     С ней удержится на весу мир, теряющий равновесие, если в мертвом проснусь лесу, между молчащего редколесья.  

«Вот и в лесу нет ни сети дорожной…»

  Вот и в лесу нет ни сети дорожной, нет и в земле твердости на вершок – высохший мох прогибается под подошвой и рассыпается в порошок.     Все безымянны ямины и поляны, нету про них грамот берестяных. Или приметы – тоже непостоянны, носят одно имя на шестерых.     Только листва так говорит подробно, словно шумит по-своему каждый лист, и все слышнее к ночи, что им неровно кто-то другой вторит из-за кулис.  

«В который раз природой притворится…»

  В который раз природой притворится растрепанная в клеточку тетрадь. Приветливая чистая страница прочитана, пора и закрывать.     Тогда дерюгой видится листва; присмотришься – оберточной бумагой. Хватает отдаленного родства их уловить на схожести инакой.     Здесь на траву находит тень куста, бледнеет и становится нечеткой. А тишина томительно проста и стянута простой бечевкой.  

«Целый день неизвестный птах…»

  Целый день неизвестный птах мне вызванивает: тик-так.     В ельнике за опушкой ходят часы с кукушкой.     Вдруг покажется циферблат? Или спрятанный маячок?     Вдруг зацепится за сучок время – и повернет назад?  

«Было так, что и нету живого места…»

  Было так, что и нету живого места. Кто и где окажется, не спасется. А в почтовом ящике спит повестка, и никто не знает, когда проснется.     Посторонним взглядом, стеклянным глазом за тобой пространство следило снуло. Но однажды рябью пошло и разом как большая рыбина вверх плеснуло.     ___     Отчего б не жить – да и что такого? – подмешав к основе цветных волокон, чтобы текст, начавшийся с протокола, невзначай продолжился травелогом.     Отменяют время, как рейс порожний, а оно себя возвращает снова с боковой тропы, звуковой дорожки, из любого выхода запасного.  

АЙЗЕНБЕРГ МИХАИЛ НАТАНОВИЧ (Родился 23 июня 1948 года в Москве)

Рекомендуем:  Егор Шип

— современный русский поэт, эссеист, публицист, литературный критик и исследователь неофициальной поэзии; лауреат премии Андрея Белого (2003), премий журналов «Знамя» и «Стрелец», поэтической премии «Anthologia» журнала «Новый мир» (2008).

Биография Родился в 1948 году в Москве. Окончил Московский архитектурный институт, работал архитектором-реставратором. В советское время не публиковался, в постсоветской России выпустил шесть книг стихов и четыре книги эссе о современной русской поэзии. Преподавал в Школе современного искусства при Российском государственном гуманитарном университете. Руководил изданием поэтической книжной серии издательства «ОГИ» — одним из важнейших проектов поэтического книгоиздания рубежа 1990—2000-х гг.

Творчество Поэзия Айзенберга чужда внешних эффектов и стремится к предельному аскетизму выразительных средств в рамках классической просодии — в этом отношении Айзенберг следует примеру Владислава Ходасевича. Лирический субъект стихов Айзенберга приобретает, как и у Ходасевича, стоические черты, причём обоснование этого стоицизма со временем эволюционирует от социального (естественное для позднесоветских лет ощущение затхлости культурной атмосферы и невозможности творческой реализации) к экзистенциальному. Статьи Айзенберга, посвящённые ключевым фигурам русской поэзии второй половины XX века — Иосифу Бродскому, Всеволоду Некрасову, Евгению Харитонову, — отличаются тонкостью и глубиной конкретных наблюдений в сочетании со стремлением вписать отдельных авторов в широкий контекст культурного движения.

Признание Лауреат премии Андрея Белого (2003), премий журналов «Знамя» и «Стрелец». Лауреат поэтической премии «Anthologia» журнала «Новый мир» (2008).

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: