Владимир Гандельсман. Видение

«Мы расходились кто куда, / Но в Боге – место встречи» – вот очень важные строки Зинаиды Миркиной. Впрочем, она всегда говорит о важном, о главном. Отшумят беды, замолкнут речи – и наступит тишина, и только в тишине сможет «заговорить» Бог, не заглушаемый нашими голосами, не заслоняемый нашими самолюбивыми «я». В этих строках я слышу и поэтический смысл: стихи Миркиной – «место встречи» у родника, который питает поэтическую культуру, они – обращение к источнику жизни, к её корням. Эта поэзия лишена метафор и формальных прикрас: дух не нуждается в пластических образах и эстетическом оформлении.

Её стихи не удивляют, не служат услаждению слуха; тем, кто принял и понял Миркину, она помогает каждое утро смотреть на мир «промытыми глазами», воспринимать его не дробно, а во всецелости. «Тебе так надо новизны, / А рядом только три сосны, / Всё тот же самый древний лес /Да широта немых небес». Да, тот же лес, то же небо, и всё тот же Бог – и «не хватит сотен тысяч лет, / Чтоб исчерпать всё тот же свет». Зинаида Миркина – не любуется лесом, не любуется небом, не любуется светом; она сама – часть мира, одно с ним целое.

«Счастьем было слушать стихи Зинаиды Миркиной, – писал в «Мыслях о главном» Борис Чичибабин, – они «вроде Давидовой Псалтири или, ещё лучше, единой непрестанной молитвы со множеством разветвлений и вариаций. Ни до, ни после я не встречал такого интенсивного, одержимого, обильного творческого процесса. Это было похоже на чудо». С её стихов, говорил Григорий Померанц, «и сегодня можно начинать поэтическое богословие после Освенцима».

Сегодня, когда много пишут мастеровитых, интеллектуальных, филологичных текстов, Зинаида Миркина может кое-кому показаться анахронизмом: простые, повторяющиеся рифмы, понятные слова, прозрачно выраженная мысль, отсутствие метафорических прикрас… Конечно, Миркина – не для таких читателей. Стихи для неё – не литература в общепринятом смысле слова. Поэзия для Миркиной – «с Непостижимым тайный разговор», нить, которая может соединить все сердца, поэзия – как будто бы даже и не в словах, а в паузах, «Она – нигде. Её как будто нету. / Но без неё на свете нет и нас». Недоверие к слову? Не совсем так: «У слов и мыслей есть граница, / Но края нет у бытия». Поэт понимает, что говорит о невыразимом – именно в нём заключена поэзия; в конце концов поэт обращается к Богу. Дух – вот единственный «адресат», единственный «герой» стихотворений Зинаиды Миркиной. Но ведь Дух не передаётся в пластических образах («Человеческий дух невыразим в каком бы то ни было определении», – так, шире, высказался Николай Лосский). Какая тут может быть «эстетика» и «мастеровитость»? У Миркиной нет системы сложных образов, нет туманных ассоциаций. Строго организованный ритмически, стих её вполне соответствует тому глубинному чувству, которым поэт живёт. Протяжное пение гласных словно стремится к полной тишине. Так едва заметный вздох ветра сменяется всепоглощающим покоем, до дна очищающим душу.

Некоторые говорят: это не поэзия, а скорее молитва. Тут можно поспорить: в молитве разве нет поэзии? Но молитва всё же не рождает такой внутренней тишины, такой радости полного освобождения от социально-наносного, как погружение в стихи Миркиной. Каждое стихотворение – событие её внутренней жизни, при постоянном чувстве Богоприсутствия; простые и глубокие, они действительно подобны молитвам – в том смысле, что чтение молитв – не работа воображения, а пребывание, единение человека с Творцом. «Это, на мой взгляд, стихи духовного странника, как поэзия Ангелюса Силезиуса, как духовные размышления Бёме или проза Рильке, – говорил Андрей Тавров и признавался: – На одной книжной ярмарке, изнемогая от обилия строк и строф, я открыл случайно книгу Миркиной и как живой воды напился».

Никакой игры. Ничего вычитанного из книг. Каждое слово оплачено сполна. Если поэт говорит о преодолении боли – значит, это именно победа над болью (более шестидесяти лет назад Зинаиду Миркину разбил паралич; пять лет она провела в неподвижности; крепкий дух и сила воли победили болезнь). Если говорит, что каждое утро чувствует себя новорождённой, – значит, действительно, каждый рассвет, как первый, она встречала у окна, долго глядя на небо. Если говорит: созерцание, – это не просто поэтически возвышенное слово.

Рекомендуем:  О причинах кризиса российской идентичности (Александр Щипков)

Стихи Миркиной – не для тех, кто всегда готов бежать за чем-то внешне новым, разнообразным, «чтоб все пестрело и мелькало», они – для тех, кто понимает, что «бесконечность не пестрит», что «снаружи – мир, а в сердце – Бог», что «каждое дерево – это событие, каждый листочек – явление», что и птица, и лесная ветка – это вестники Божии, что красота и вправду может спасти мир… Но сущность красоты можно осознать, только если быть на одной волне с поэтом, войти в её глубину. Смысловая, словесная повторяемость стихов Зинаиды Миркиной и есть пребывание на глубине, а вовсе не кружение по поверхности. Каждому дню поэт предстаёт как «чистая страница», во всегдашней готовности встретить «новорождённые слова и утро первое на свете».

«Никакой бы, казалось, с поэзией связи — / здесь никто из поэтов не жил никогда. / Только речка Матыра у города Грязи, / да еще поезда, поезда…»; и действительно: как мог родиться настоящий поэт в этом захолустье близ Липецка, при железнодорожном узле? Но вот — родился и слышит, говоря словами Рубцова, «печальные звуки, которых не слышит никто».

И все, что пело, плакало, любило, уляжется, как солнечная пыль, когда последней горечи испить потянет в лес, по спелую рябину. Когда летит полями стылый ветер, подхваченной соломою шурша, о чем, не помышляя о бессмертье, так неотступно мается душа? <…>

Стихи, как видно, вполне классичны, продолжают традиции «тихих лириков», — в частности, они близки по настроению и по звучанию воронежцу Анатолию Жигулину. По формальным признакам их можно было бы отнести к разряду «вторичных», «несовременных», «неоригинальных»; однако, видится мне, здесь все гораздо серьезней. Парщикова не занимается «литературной учебой», подражательством, не упражняется в стихосложении, не увлекается поисками незаурядных выразительных средств, не старается писать сложно; скорее, она — убежденная «домашняя затворница» («Где я буду так еще хранима, / кем еще я буду прощена?!»), которая чуждается широкой, и тем более громкой, известности. Стихи — ее боль, ее плач, ее грусть, ее успокоение, ее спасение. И — ее радость. Но — «Радость моя беспросветная / как обещанье беды», ибо, как бы поэту ни было сегодня радостно — «вся еще боль впереди», то есть боль как неизбежность, как необходимость, как условие жизни. «И будет боль свежа, как утро раннее»; «Пусть на ветру расплещется рябина, / возросшая из горечи моей»; «…есть на свете боль / с таким названьем безобидным — память»… И даже с приходом весны — «…вмиг пронзит такая тишина, / такая боль и высота такая…». Замкнутый круг.

Как холодно, когда цветут сады! Продрогнешь в переулке утром рано, где дерево выходит из тумана, как человек выходит из беды <…>

Но что значит «выйти из беды»? Ответ — в последних строках: «И душу греет лишь привычка к жизни, / рядясь в надежду, веру и любовь». Каждая строка будто рождается у меня на глазах. Когда читаешь эти стихи, остро ощущаешь живое присутствие автора. Она не жалуется, изливая душу, — она наговаривает мне свои ритмичные строки, она спокойно, иногда чуть взволнованно напевает мелодии своей души. «Зачем же плакать, когда можно петь?» — написал когда-то Олег Чухонцев; и оттого, что Парщикова не плачет, а поет, вместе с горечью ее стихи несут и радость; жизнь кажется невозможно, почти невыносимо прекрасной, — прекрасной до безмерной, истинно русской тоски, с которой автор однажды выходит в открытое поле: «Но так тоскою перехватит дух, / такой повеет волей неминучей, / что вот перекрещусь — на всякий случай — / и сквозь калитку медленно пройду…» И поэт, умея довольствоваться малым, дорожить каждым мигом, примиряется с болью памяти, с одиночеством, бытовой неустроенностью, «сиротства пожизненным пленом», с равнодушием нелюбящих. И не изменяет своей любви к жизни, к миру — с его невыразимой красотой, с его космическими тайнами («Открытый космос — мое жилище»). С этой любовью — все выносимо: «И привкус горечи, пожалуй, / нисколько не мешает жить». Какие простые слова кочуют из стихотворения в стихотворение: мокрая дорога, ветхое крыльцо, тихая роща, ночные ветры… И в какую щемящую мелодию они выстраиваются:

Рекомендуем:  Дмитрий Бавильский. Роман с коронавирусом

Разве что-то не так происходит? Мне ли новых бояться потерь! Да, никто не ушел. Это холод приоткрыл заскрипевшую дверь. Это день догорает неспешно за домами в пыли снеговой. Это ветер печали нездешней прошумел над моей головой. Это горечь, как высшее благо, снизошла. И о том ли тужить, что от радости хочется плакать, как в минуты отчаянья — жить?

В предисловии есть проникновенные слова: «Она пишет по ночам. И живет ночью, во времени покоя, когда другие спят. Ее сторожкое сердце хранит наши души во сне, даря им беспредельность полета. <…> Там, в маленьком городке Грязи, под стук колес, смотрит на нас в темное окно Людмила Парщикова. И видит всех». Теперь она смотрит на нас в иное — небесное! — окошко. В мае 2015 года Людмилы Парщиковой не стало.

О книге Владимира Гандельсмана “Видение”[1]

Книга “Видение” (здесь возможно ударение и на первом, и на втором слоге) с первых страниц воспринимается как яркий, отчетливый сон, где все пребывает в странно замедленном движении, в радостно-беспокойных предчувствиях, в абсолютном беззвучии. Это проникновение в прошлое – мучительно близкое, неизбывно-волнующее, щемяще-призрачное.

Мистическая, почти болезненная отчетливость картин, которые проходят перед поэтом, не дает права сентиментально назвать его стихи “воспоминаниями” – перебиранием деталей, перелистыванием лет, задумчивыми стоп-кадрами. Скорее, они – с “сердца замиранием” впущенное в себя, обостренно воспринимаемое дыхание прошлого, где многое кажется до предела значительным, почти до слез родным, и слезы сдерживаются только потому, что автор неизменно лаконичен, укладывая свою мысль строго в восемь строк. Благодаря его умению вовремя поставить беспощадную точку, не позволяя растекаться мысли, каждая миниатюра словно остается наедине с самой собой, со всех сторон окутанная чуткой тишиной, обостряющей интимность, тревожную грусть, трепетную сокровенность “видений”.

“Холоден пейзаж и нем, / коченеет поле, залитое / фиолетовым сияньем”, “Опрокинута повозка / звезд многоугольная”, мальчик видит лунное поле “с дальним следом санным”, “витрину кукольную, между штор полоску”, и начинаются таинственные приключения:

  Дальше, мимо гаражей – с одного из них я спрыгиваю и тону в сугробе, – рыжий пёсий след под ивою. Ночь всё ярче и свежей, гранями поскрипывая, озаряет дивную стынь под звездной крышей.  

Мир, открываемый, переоткрываемый в его фантастической красоте, разворачивается в многоцветной речи, в энергичной перекличке гласных-согласных. Слова аукаются, с удивлением узнают общее между собой, родственность свою, дразнят друг друга звуковой и глубинно-смысловой схожестью, знакомятся друг с другом – ибо никогда ранее не мыслили о встрече, об органичном и, как теперь видно, необходимом, неизбежном соседстве.

Гандельсман – пример неисчерпаемости возможностей рифмованного стиха. Восьмистишия выстроены оригинально: первые четыре строки зачастую связаны между собой сложной, едва ли не скрытой рифмовкой – и потом уже явно (и смело) рифмуются с последующими четырьмя строками. Отсюда – стесняющая дыхание мелодия, каждую ноту которой будто слышишь в первый и последний раз в жизни. Легкое интонационное “подпрыгивание” строк все же не создает ощущения прерывистости стиховой речи; покачиваясь, то и дело кренясь, конструкция стихотворения всегда остается прочной; каждая строка выразительна по тембру и наполнена художественным смыслом. Характерно, что в последней строке почти каждого восьмистишия – ритмический сбой: сказано то важное, без чего ни одно восьмистишие поэмки, кажется, попросту не могло бы существовать:

  Вот она передо мной, дотянуться можно, – маленькая девочка стоит на темной горке за мельканьями снега. Как тебе одной, с сердца замираниями, с далями бескрайними здесь, в ночи огромной?  

Рекомендуем:  Зульфия Алькаева

Снежное ночное безмолвие сменяется “шкатулкой лаковой мая”, “воробьиным лепетом”, “небом многоликим”; в стихи врывается радость – но радость печальная, с болью от невозможности чувствовать жизнь сегодня с прежней, первоначальной, неудержимой силой, с грустью о милой сердцу девочке (“Аня”, – проговаривается автор, – возможно, первая любовь). Оттого свет бесконечно дорогого и любимого – почти ослепляет:

  Вот Аптекарского тишь. Разве в детской этой бедственности немоты меня приметишь? Нет меня на местности. Нет. Но чем верней молчишь в той насквозь естественности, в неосуществимости слов, тем ярче светишь.  

Вторая часть книги – взгляд ребенка взрослеющего: безоглядная праздничность “утекает” в будничное, повседневное. “Детское дионисийство / поручает действие / трагической маске”; возникает “праздничный отец вдали / в кухне, быстро приближающейся”, позже – плачущий, “в коридорной нише высвеченный”; появляется и мать, смеющаяся в зеркале (“Чтобы в фокус всё собрать – / рюмки равнобедренные, / в них вино багряное, / – надо жизнь потратить”, – так заканчивается миниатюра; и сколько горечи в этом признании: тяжелит бремя памяти, тяжел сон в своей “полудосягаемости” невозвратного прошлого).

Дионисийство, трагическая маска не могли попасть в поэму случайно. “Видение” воплощает собой суть греческой трагедии, в которой не воспеваются бестрепетная готовность встретить несчастье, стойкая надежда на его преодоление. Здесь, пользуясь выражением Николая Михайловича Бахтина, “безнадежность, утвержденная вольно”, предельный тип христианского сознания, когда, утверждая Бога, отрицаешь себя – перед “целостным видением своей обреченности”. В этом смысле ударение в названии поэмы падает на первый слог.

  Мать усталая сидит у окна, неузнаваемая, смотрит, но меня не видит, тем же сном изваяна. Совесть ли, вина саднит, не сбылось ли чаемое, – не раскроешь тайное, ничего не выйдет.  

В третьей части – скорбь о потере друга (подразумевается ушедший из жизни несколько лет назад поэт Лев Дановский), которого старается обрести автор, вновь и вновь вступая с ним во внутренний диалог; хмельная прогулка по Ленинграду-Петербургу, эмоциональная усталость, “страсть – / словно в ватных лапах обморока” – и лихое стремление стряхнуть давящее чувство ностальгии по прожитой жизни, преодолеть фатальное бессилие поэтического слова перед невыразимым: “Под рукою пунш и ром, / мы и званые, и избранные. / Не мудри, оставим мудрым / истины их пряные”… Поэт обращается к ангелу: он просит его зажечь свечу там, “где нет ни вычурности, / ни презренной юркости / мысли: “Что-то значу””; другими словами, напоминает нам, что ангела Господь посылает к тому, кто не одержим собой и своей значимостью (повсеместное человеческое заболевание).

“Видение” – не самая ли грустная, не самая ли “соразмерная сердцу” книга Владимира Гандельсмана? Наверное, трудно после нее писать дальше. А ведь тема воскрешения Петербурга, детства, родителей уже проходила во многих прошлых стихотворениях поэта… И все же мне кажется, что не было еще у Гандельсмана столь одинокой мелодии, столь глубокой печали, столь напряженной тишины.

  Мимо лодочной пустой станции, ангара мертвенного, – согреваясь речью устной в городе неверного света, черной мостовой, сада многоветвенного, сердцу соразмерного, – по тропинке узкой.  

Жаль выхватывать отдельные фрагменты из “Видений”: словно бы нарушаешь их цельность, бесцеремонно вторгаешься в святая святых автора. И вместе с тем – трудно удержаться от цитирования. Однако если свести его к минимуму, что же остается – одни лишь впечатления о книге? Но когда я к ней обращаюсь – время от времени сталкиваюсь с той самой невозможностью их выразить. И тогда звучит голос поэта, согревающий своей “речью устной”, – пусть и всего несколько строк. Ведь в каждой строке – чудо. А “каждое стихотворение – это новая попытка сказать в с ё, наконец-то с к а з а т ь. Все прежние попытки не удались”. Эти слова Владимира Гандельсмана, своей книгой в очередной раз сказавшего – в с ё, наконец-то в с ё.

Что будет дальше?..

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: