Кирилл Ковальджи. Избранная лирика

Кирилл Ковальджи

ЖИЛА-БЫЛА СТУДИЯ

Я большой поклонник случая как игры судьбы, шалости закономерностей. Так рождаются дети.

Случай, как только он случился, сразу становится необратимым и обрастает смыслом.

Первое занятие студии, естественно, никак не готовилось. Мы собрались, по обыкновению стали для разминки читать по кругу. Случайная комбинация стихотворений, калейдоскоп. Но так ли?

Вдруг оказалось, что перед нами — срез современного состояния молодой русской ( прежде всего — московской) поэзии, с ее находками и поисками, нащупываниями и срывами, взлетами и ныряниями.

Нет сегодня никаких «измов», резко оформленных течений, как нет и структурированного общества. Река вышла из берегов, разлилась половодьем. Вольная воля, но видней не течение, а — растекание…

Нет «измов», но есть поэты, и каждый несет свою правду. Не корысти ради. Какая корысть, когда тебе не только не платят за стихи, а ты сам должен тратиться на издание…

Поэзия стала частным делом. Нет и не будет уже социального заказа. Но зато опять пора в частном порядке глаголом жечь сердца людей…

Поэзия, конечно, отражает. Но и опережает. Доверьтесь чут- кости талантливых стихотворцев. Они что-то улавливают, порою сами не знают что, но они вырабатывают стиль, отношение к слову, а слово творит нас.

Жила -была студия…. Я хочу рассказать о ней, она того стоит, потому что оставила след. Начну, пожалуй, с цитаты.

. В 1999 году в серии «Библиотека клуба ПОЭЗИЯ» вышла книжка стихотворений Евгения Бунимовича «Естественный отбор» со вступлением, которое начинается так:

«В начале 80-ых годов одним из наиболее заметных и значительных явлений литературной жизни Москвы была поэтическая студия, в просторечии именуемая студией Ковальджи. Авторы, входившие в этот круг, в представлении не нуждаются. Это — Иван Жданов, Александр Еременко, Алексей Парщиков, Евгений Бунимович, Марк Шатуновский, Нина Искренко, Юрий Арабов, Владимр Друк…»

Он же, Евгений Бунимович в статье «Может, без кавычек?» («Арена», 7 февраля 1991 г.) писал к десятилетию студии:

«Осенним вечером того года, когда Москва приходила в себя от ограниченного коммунизма олимпийских игр, в моей комнате раздался телефонный звонок:

— Здравствуйте, Вы — староста студии Ковальджи, организованной Московским отделением Союза писателей и горкомом комсомола во исполнение постановления ЦК КПСС об усилении работы с творческой молодежью. Первое занятие — тогда-то и тогда-то, там-то и там-то.

Только бы меня и видели тогда-то и там-то, если бы не расслышанное имя Кирилла Ковальджи среди номенклатурных аббревиатур. Член СП, КП, только что не ЧК,. Заведующий отделом критики заматеревшего безальтернативного журнала «Юность», девственная эмблема которого уже и не пыталась никого обмануть, солидный и внешне благополучный литератор, Кирилл Владимирович Ковальджи испытывал трудно объяснимую, опасную и даже подсудную тягу к тому, что десять лет спустя назовет критика параллельной культурой, андерграундом, поэзией новой волны, как еще?

Он знал и ценил не имевшее тогда права не только на поддержку, но и на существование, помогал (и — материально) нищей поэтической плеяде дворников, бойлерщиков, сторожей, лифтеров…

Чем-то, пожалуй — нетипичностью социального поведения, Ковальджи напоминал Савву Морозова…

Добавлю: фоном этой коллективной молодежной акции были однополые коммунистические поцелуи генсеков. В атмосфере общественного рахат-лукума фальшью становилось слово ободрения, не то что одобрения. Каждый студиец подвергался безжалостному дружескому разносу, вне иронического контекста звучало разве что имя Осипа Мандельштама, иногда — Ивана Жданова и Александра Пушкина. Тем не менее, прослышав о крамольной студии, на занятия приезжали (отмечу: отнюдь не за счет литфонда) дворники и вахтеры Питера, Одессы, Перми, Киева…

Свое десятилетие студия отметила на Лубянке. В музее Маяковского. Выступали иронисты, граждане ночи, ничего святого, до чего дошли… Кирилл Ковальджи парил в клубах цветов, благодарности и ностальгии…»

В этой статье уже явный налет легендарности. Например, я не знал заранее тех молодых поэтов, которые «повалили» в студию. Знал двух-трех, прежде всего Ивана Жданова, чей дебют уже состоялся в «Юности» по моему настоянию. Я читал его стихи в рукописи, сразу всё понял и бился об заклад, что его имя скоро станет известным. Своеобразным вестником того нового, что носилось в воздухе, был для меня и «младший» поэт Лев Беринский (я его знал еще по Кишиневу, он потом стал писать на идиш и уехал в Израиль).

«Учредители» студий (которых было, кажется, одиннадцать, по всем жанрам) нас не беспокоили и мы их — тоже… Когда весной 1980 года одна из поэтических студий была предложена мне, я охотно откликнулся — не только потому, что работал в журнале «Юность», а и по склонности: в свою пору, закончив Литинститут, я организовал в Кишиневе литературное объединение, которое с удовольствием вел лет пять — меня воспринимали чуть ли не как «метра», хотя мне едва стукнуло 25 лет. Так что возвращение к студии было для меня и знаком возвращения в молодость.

Вначале заседания студии, наряду с другими, происходили в новом здании издательства «Молодая Гвардия». Однако вскорости я решил перебраться в редакцию «Юности».

В студии преобладали «революционные» настроения. Дерзкие, вызывающие стихи Нины Искренко, совершенно раскованные и по форме и по содержанию точней всего определяли атмосферу наших обсуждений. Напомню, это было за пять лет до Горбачева, до начала перестройки. Рискну сказать, что студия опережала время, в эстетическом и духовном смысле мы уже жили на свободной территории, не антисоветской, нет, просто свободной. До поры до времени никак не связанной с жизнью редакции самого журнала.

При редакции, правда, уже работала литературная студия «Зеленая лампа», весьма солидно обставленная и разрекламированная (я в ней участия не принимал). До сих пор путают мою студию с «Зеленой лампой»…А между ними не было ничего общего, кроме редакционного конференцзала.. И принципы были совершенно разными.

Вот что пишет Владимир Огнев. в книге «Амнистия таланту» (стр. 389):

«…Пять лет руководил я, например, литературной студией молодых писателей «Зеленая лампа». Пять лет собирала она на свет зеленого абажура в редакции «Юности» сто литераторов Москвы. И еще дважды в месяц, разделившись на группы прозаиков, поэтов, критиков, публицистов, сатириков, переводчиков и детских писателей, студия занималась в семинарах. 6 октября 1976 года старейший писатель Виктор Шкловский зажег «зеленую лампу» под старинным абажуром…

Обозначить высокие критерии творчества помогли мне члены художественного совета «Зеленой лампы» В.Каверин, В. Шкловский, И. Андронников, Ю. Трифонов, Ч. Айтматов, А. Вознесенский, Б. Слуцкий. Уроки мастерства вели они и специально приглашаемые для бесед А.Битов, Л. Зорин, В. Тендряков, Г. Бакланов, Р. Гамзатов, А. Межиров, Е. Евтушенко, Ю. Бондарев, А. Турков, Ф. Искандер».

Далее Огнев пишет о пресс-конференциях, международном резонансе студии, болгарском фильме о «Зеленой лампе» и сокрушается «кого испугала студия?», словно ее кто-то запретил. Но она продолжалась и после ухода Огнева из редакции, занимался ею зав. отделом публицистики Алексей Фролов. Борис Полевой в очередной раз осенью зажигал зеленую лампу. Студия однако ( перемены подспудно назревали) тихо и незаметно сошла на нет. Получилось так, что заместила ее моя студия, которая была несоизмеримо скромней «на входе» и, по воле судеб, куда громче «на выходе». Огнев свое мероприятие обставил по-советски солидно, но в его «отчете», приведенном выше, отсутствовала самая малость: имена питомцев студии. Маститые мастера перечислены, а где ученики? Кто они, чем прославились?

У меня всё наоборот. Самый незнаменитый — это я. А мои «студийцы», что ни говори, прогремели….

Я интуитивно почувствовал, что задержанному поколению талантливых молодых поэтов не нужен форум современных литературных авторитетов, нужна еретическая свобода самовыражения. Видел: эти поэты (как потом их назвали — «другие поэты») и не думают встраиваться в существующую литературную иерархию, не рвутся в печать, им сперва надо надышаться воздухом творческой воли, самодостаточностью. Это мне подходило. Я не собирался делиться опытом, преподавать уроки мастерства, мое поведение определялось скорей принципами дзен-буддизма. Авось что-нибудь получится. Как бы само собой. Я и в собственной жизни всегда полагался не на расчет, а на чутье.

Студии обычно создавались по схеме: наставник — ученики. Мне по душе было иное, я старался не руководить, а «подталкивать» индивидуальности, поощрять разные мнения, бдительно следя при этом, чтобы не возникало зависти, обид, победителей и побежденных. Более того, в течение первых нескольких лет я не обещал никому выхода в печать — пусть приходят только те, кто бескорыстно любит поэзию, а не только себя в ней. Короче, создавалась творческая атмосфера, где царила искренность, честная субъективность, любовь к искусству как таковому. И свобода. Свобода судить товарища по перу и риск подвергнуться суду товарищей. Во всем этом было явное отличие от официальной литературной ситуации. где царила жесткая структура, «общепризнанные» правила игры, искусственные авторитеты и сервильная критика. Наверное, именно это отличие привлекло молодых поэтов в студию — одни приводили других, аудитория ширилась — я держал двери открытыми. Составлялись, конечно, списки членов студии, но на самом деле ее границы были разомкнуты — приходил кто хотел и до тех пор, пока хотел. Состав студии был текучим, но в центре образовалось устойчивое ядро, вокруг которого вихрились все остальные. Моим принципом была «беспринципность» — терпимость к рискованным творческим поискам, широта художественных взглядов, интерес к возможностям их развития даже тогда, когда в это не очень-то верилось. В общем я был «над схваткой», старался, чтобы мое «дирижирование» было дипломатично-незаметным, уравновешивающим. Всякий раз заранее назначались оппоненты, при чем — разные (так я часто к очередному «модернисту» присоединял «традиционалиста» Валентина Резника) они задавали тон обсуждениям, которые, как правило, не заканчивались в зале. Стайка поэтов долго еще сопровождала меня по ночным улицам Москвы. Разговор от стихов перескакивал на политику. Все жили предчувствием перемен…

Индивидуальности немедленно заявили о себе. Нарождающаяся «новая волна» была художественным протестом против застоя в искусстве и в обществе, протест выражался в самых разных формах, из которых отмечу как наиболее яркие два полюса: герметизм и сарказм. Сверхпоэзия и антипоэзия.

«Новая волна» потому и новая, что она принадлежала будущему, но в то же время ей суждено было стать завершением длительного советского периода русской поэзии, который в общих чертах продолжался от Маяковского и Есенина вплоть до Евтушенко и, скажем, Рубцова.

Прошло двадцать лет со времени яркого (и шумного) появления шестидесятников. Это было явление и художественное, и общественное, социально-политическое. Недаром так переполошились власти. Литература вновь обрела невиданную силу воздействия на общество. Поэзия в тех условиях оказалась единственным оазисом живой речи среди пустыни мертвых слов, политических штампов и идеологических заклинаний. Потом наступила пауза, стагнация. Развитие литературы (особенно молодой) искусственно тормозилось.

Когда появились поэты «новой волны», они оказались принципиально иными. Они уже не отвечали на актуальные вопросы «да» или «нет», как их предшественники всех градаций — от апологетов до диссидентов, а изображали нечто вроде пушкинского «подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас!»…

Исчерпанность социальной утопии, господствующей идеологии выразилась именно в этой позиции. Талантливые молодые поэты просто махнули рукой на размежевания старших — просто от них отстранились. Сила отталкивания в последние годы «застоя» была так велика, что многие ушли в себя, погрузились в личностный мир, куда более глубокий и заманчивый, чем внешний, Они стремились постичь единство преходящего «я» с непреходящей Вселенной. Утверждалась философская «мета- метафорическая»(по определению Константина Кедрова) лирика сугубой серьезности, без тени улыбки и простоты — стиль, близкий к эзотерическому (Иван Жданов, Владимир Аристов, Алексей Парщиков, Марк Шатуновский). Других отнесло в противоположную крайность, в пародийный вызов «здравому смыслу», его выворачиванию в абсурд, Тут воцарилась «антилирика» — подвох, маски, презрительная издевка интеллекта, оскорбленного тупой действительностью (Нина Искренко, Владимр Друк, Игорь Иртенев, Александр Левин) Не менее мощно утверждалась и «середина» — своеобразная интеллектуально-ироническая струя (Александр Еременко, Евгений Бунимович, Тимур Кибиров, Виктор Коркия) и эпически-лирическая. (Юлий Хоменко, Александр Говорков, Сергей Строкань), странноватая (Владимир Щадрин) и даже «экстремальная», доведенная до абсурда (Павел Митюшов)…

Мы заседали в центре Москвы — редакция журнала «Юность» располагалась у Садового Кольца рядом с памятником Маяковскому, у площади, где проходили знаменитые «митинги» поэтов-шестидесятников. Но бури давно отшумели, у нас было ощущение суденышка посреди удручающе неподвижной глади. Правда, не совсем одинокого — против течения «плыли» и ученики Константина Кедрова из Литературного института и поэты из университетской студии «Луч» Игоря Волгина…

Первые годы студии были полны взаимных открытий, радостных предчувствий и надежд. Для нас не было запретных или неприкасаемых имен.

Чуть ли не на каждом заседании появлялись новые таланты — никому неведомые юноши и девушки предъявляли свои долгожданные права на наше внимание. Физически ощутим был мощный приток творческой энергии (аура высоко-интеллектуальной студии отпугивала графоманов — они появлялись лишь изредка и быстро «линяли»).

Неизменным старостой студии был, как сказано, Евгений Бунимович — молодой учитель математики. умный, тонкий. весьма строгий к себе поэт.

Лет через пять окрепшее ядро студии стало инициатором создания клуба «Поэзия» — в его заседаниях я уже не счёл уместным участвовать, решив, что никакой «руководитель» и вообще «представитель старшего поколения» клубу не нужен, Наступила пора самостоятельного плавания, И пришло время печататься (вот в этом деле я старался по возможности помочь). Повторяю, студия долгое время никак не сообщалась с редакцией «Юности». Отдел поэзии (Н.Злотников, Н. Новиков) скептически относился к нашим «тусовкам» (такого слова еще не было), Дементьев дипломатично дистанцировался от студии. Нашел я поддержку только у Виктора Липатова. С его помощью я организовал выступление студии для коллектива редакции. Время дуло в наши паруса, Дементьев (в чутье ему не откажешь!) наконец дал добро на подготовку разворота, посвященного «новой волне»…

Весной 1987 года в «Юности» вышла (с моим вступительным словом) подборка стихотворений наиболее значительных поэтов студии, еще с непривычки охранительно названная «Испытательный стенд». Публикация произвела фурор, на молодых дебютантов накинулись критики в «Правде», «Литературной России», «Нашем современнике». Особенно постаралась «Комсомольская правда», якобы болеющая за молодежь. Павел Горелов на ее страницах (7 июня) выступил с едкой статьей «Сила живая и мертвая». Не могу удержаться от обширной цитации — уж очень «точно» критик попал пальцем в небо:

«Вступает инструментально-инициативная бригада стихотворцев т.н. «задержанного поколения»: Ю.Арабов, Н. Искренко, В. Друк, А. Парщиков, А.Еременко, И. Жданов, С. Гандлевский, Ю. Немировская, М.Шатуновский, В. Аристов, Е. Бунимович, Разумеется, ни о какой прелести и новизне здесь уже нет и речи. Да оно и понятно. К тому же всем ясно, чего же можно ожидать после слишком долгого «задерживания»… Ведь если внимательно прочесть то, о чем говорит К. Ковальджи, представляя «испытуемых»… то станет совершенно очевидно, что речь здесь может идти обо всем, о чем угодно, кроме разве… самой поэзии. …Кстати, меня всегда удивляет непременное наличие при таких «поэтах» еще и «идеолога»…Русская поэзия, вопреки недужным чаяниям, никогда не рождалась на «испытательных стендах»…

Нужны ли комментарии? Все, как нарочно, решительно все, перечисленные П.Гореловым, литературно состоялись!

С этого момента «новая волна» стала фактом современной литературы. Публикации в «Юности» продолжались, были подхвачены другими изданиями.

Фурору способствовало и первое публичное выступление клуба «Поэзия» в зале фабрики «Дукат». В журнале «Знамя» отмечалось: «…деликатные любители поэзии штурмовали черный ход и окна клуба, как рок-фанаты на концерте заезжего кумира»

Работало телевидение, аудитория упивалась поэтической, художнической и музыкальной фрондой около четырех часов. Мне выпало удовольствие открыть тот вечер. Казалось, это триумф «новой волны» русской поэзии.

Буквально на второй день начались неприятности. Меня вызывали в «инстанции» для объяснений, а материал отснятый для телевидения так и не попал в эфир (не знаю — сохранился ли он вообще). Вскоре поэтов «новой волны» пригласили в Союз писателей для «отчета» и якобы «творческого обсуждения». И опять вышел скандальчик. Юлий Гуголев прочитал стихотворение, где была строка «Я изнасиловал отца», она отшибла у «старших товарищей» чувство юмора и толкнула к испуганным «мерам». Но время уже необратимо менялось, дело против «новой волны» кончилось просто сотрясением воздуха. Идеологической империи оставалось жить всего четыре года…

Поколение «новой волны» еще называли (и справедливо) «задержанным». Оно поневоле запоздало, а когда, наконец, вырвалось на простор в предвкушении столь же сенсационного успеха, как у «шестидесятников», оказалось, что повторения не будет. Непредвиденный и вполне драматичный поворот для судеб молодых поэтов. В одночасье рухнул уклад, от которого они привыкли отталкиваться, — пусть отрицательная была, но все-таки «опора».

При неожиданно разразившейся свободе ничего похожего на взрыв массового увлечения поэзией не произошло. Чем доступней становилось богатство поэзии, тем отвлеченней становилась публика. У нее появились другие, более насущные интересы. Увы. прежде всего экономические. Homo soveticus переживает и по сей день кризис, пересадку души.

Рекомендуем:  Человек без свойств, но с немалыми акциденциями

Поколение состоялось, хотя по-разному сложились отдельные судьбы. Илья Кутик уехал в Швецию и стал известным переводчиком, Алексей Парщиков тоже уехал — сначала в США, потом в Германию и как-то отошел от «текущей» поэзии. Уехали Юлия Немировская и Владимир Друк. Александр Еременко, породивший целую плеяду последователей и подражателей, сам «завязал» — перестал писать (или печатать?) стихи. Вилли Мельников, сочинявший стихи на разных языках, стал известным полиглотом, а Фаина Гримберг несколько лет «дурачила» общественность, выпустив ряд романов под вымышленными именами (как перевод с болгарского, турецкого и т.п.). А потом (под своим именем!) опубликовала ряд значительных исторических исследований, стихи, романы…

К юбилею студии мной для издательства «Пик» был подготовлен томик «Другие поэты». Уже и оформление было готовым, даже макет попал на выставку, но… книга так и не вышла. Империя рухнула, вся ситуация переменилась.

В это время произошло и неожиданное историческое пересечение. !9 августа 1991 года застало меня в Кишиневе. Я тут же выехал в Москву. В поезде я услышал по радио о гибели молодых людей на подступах к Белому дому. Передавали — их было трое, двоих опознали, фотография третьего опубликована в «Московском комсомольце». Через некоторое время, услышав имя третьего — Илья Кричевский, я вздрогнул, будто кто окликнул… Илья с весны начал появляться на наших студийных занятиях. Он мог быть поэтом, архитектором, художником. Он стал героем России. В армии его учили быть танкистом. Танк его и убил на улице Москвы. «Свой» танк…

Илья Кричевский вошел в Антологию «Строфы века», составленную Евг. Евтушенко, вошел необычно: его поэтическая судьба началась после его трагической гибели. И так вышло, что наши имена пересеклись: Евтушенко во врезке к стихам Ильи упомянул мое имя, а во врезке к моим стихам — его имя…

А что студия? Просуществовав десять лет, она свое назначение исчерпала. После ухода из «Юности» я еще попытался продолжить работу студии (то в помещении союза писателей Москвы, то на Ордынке, в Ахматовском центре (дом Ардовых). Придумали новое название- Лилит (Лига литераторов). И хотя, появлялось немало талантливых молодых поэтов, «новой волны» больше не возникало, я не чувствовал прежней востребованности, время пошло иным путем… Менталитет новых студийцев был тоже иным. Исчезли жажда общения, ощущение особости литературного поколения. Свобода стала привычной и… скучноватой. Каждый был сам по себе и не проявлял склонности к спорам или даже обмену мнениями. Казалось, равнодушие общества к современной молодой поэзии породило равнодушие молодых поэтов к себе подобным. Стало вроде неприличным критиковать друг друга: каждый, дескать, имеет право быть талантливым или бездарным. Зачем об этом говорить?.

Однако через несколько лет «феникс» стал возрождаться, это уже известно и очевидно. Потому я рискнул вернуться к прежнему — речь идет о Литературном клубе «Пролог» при Фонде СЭИП. Но это уже другая история.

Закончу несколькими словами о Нине Искренко, хотя бы потому, что ее жизненный путь оборвался….

Двадцатый век русской поэзии, начавшись со «Стихов о Прекрасной Даме», завершил свой блистательный путь. И трагический. Пожалуй, ни в одной стране поэты не гибли так, как у нас. Кончали с собой, были убиты, умирали в изгнании и от недостатка воздуха.

Думаю, Нина Искренко вписывается в этот трагический ряд, хотя внешне она, как и Александр Блок, скончалась от тяжелой болезни, едва переступив за сорок лет… Но та и эта смерть не выглядят случайностью на нашем российском фоне.

О зеркальной противоположности начала и конца века стоит поговорить особо, здесь отмечу лишь, что Блок по сравнению с Ниной Искренко кажется пожилым, прочертившим во все небо свой творческий путь и исчерпавшим себя без остатка. А Искренко, напротив, только начала восхождение, только обратила на себя внимание (она разделила судьбу так называемого задержанного поколения), как вдруг время переломилось.

Она готовилась к веселому поэтическому триумфу, она всем своим существом бросала вызов застою и должна была победить. Ей впору было стать лидером молодых и красивых, умных и свободных людей. Заразить их карнавальной дерзостью, творческой игрой, неистощимой соревновательностью фантазии, выдумки, новизны. Должна была… Но случилось то, чего никто не ждал: Россия, которая в самые страшные годы, никогда не расставалась с поэзией, Россия оглушенная распадом государственных, национальных и личностных связей, Россия без руля и без ветрил (без перил?) перестала замечать своих волшебников слова.

Я не пессимист, я знаю, что поэзия нужна и будет нужна. Изменилась ее функция, ее способ общения с читателем. Точней — она от преувеличенно-социальной роли мучительно возвращается к своему естественному месту. Нуждался ли Тютчев в стадионах?

Но Нина была приготовлена для другого. Ей также невозможно было приспособиться к тупому базарному прагматизму, как Блоку к военному коммунизму, как Маяковскому к сталинизму. Нина слишком долго ждала, чтобы двери распахнулись, а там за ними оказались спины и затылки… Как же было объяснить ей, что опять надо ждать? Теперь ее книги будут ждать. Они терпеливей…

Книга Нины Искренко «О главном…» поражает выбросами творческой энергии. Вулканическая деятельность души, горячая лава — разве подступишься к ней с требованиями вкуса, гармонии и прочих спокойных прелестей? На наших глазах всплывает новый остров в архипелаге русской словесности, он еще дымится и мечет искры. Лишнее подтверждение ее яркой одаренности. И противоречивости, полярности ее таланта, совмещения самого что ни на есть авангарда с самой что ни на есть консервативностью.

Это трудная книга. Ее новаторство бросается в глаза: безоглядная свобода, в которой больше разрывов, чем связей, больше отталкиваний, чем утверждений. Но за этим таится удивительная верность, дружественность, несуетность и глубина, качества заведомо старомодные. Яростная разрушительница канонов Нина Искренко — парадоксальная авангардистка. О ее благонамеренности, благонадежности, нравственной и идейной (не вздрагивайте!) высоте давайте поговорим. Послушайте:

«Между прочим, хорошая семья — это довольно-таки авангардная модель поведения для художника, традиционно ассоциируемого если не с распутством, то, во всяком случае, с очень свободными взглядами на «институт брака» и просто на любовь<…> Вот я и думаю, что надо полагаться на хорошую семью, как на главный путь спасения России…» (16 окт. 1993 г.)

Нина в последний год жизни пишет вперемежку стихи, тезисы теории художественности и просто политический дневник. Вот что открылось нам теперь в ее книге «О главном». Именно главное. Примерно через год после вышеприведенного отрывка Нина (она упорно возвращается в этой мысли) записывает:

«Россия — мировое лоно, и так ли уж это мало? <…> Мне кажется, что возрождение России возможно только в том. случае, когда… ее женственность будет осознана не как недостаток, а как достоинство, когда в ней будут видеть не «недоделанного мужика», а существо совершенно особой организации и крайне важной миссии. Ей не нужно будет бороться за какие-то там права, она получит все и так, за одни лишь «прекрасные глаза».

Неожиданно, правда? Зазвучали пророческие, проповеднические нотки, созвучные извечному хору русской литературы — от Гоголя, к Достоевскому, Толстому, Блоку и до Солженицына. Такую Нину Искренко мы еще не знали. Послушайте дальше:

«…отношения между страной и правителем должны быть как в хорошей семье — чтобы она им гордилась, а он ею восхищался. Чтобы он, и только он был главой, а она лоном, и они… обойтись друг без друга не могли. Вот я и думаю, что страна наша такая особенная, что для нее особенно важно создание хорошей семьи. Что вся русская непутевость и расхристанность не доведет нас до полного краха, если в основе будет хорошая семья — любовь одной женщины к одному мужчине.»

Так заканчивается книга! Мы потеряли не только поэта, но и личность незаурядного масштаба. Дай Бог, чтобы в завтрашней России поэты жили дольше…

Марк Шатуновский вместе с Сергеем Кузнецовым — составители этой значительной книги, принесшей радость новой встречи с Ниной Искренко и заново боль, что ее с нами нет…  

Ваше мнение о прочитанном? Нравится Не нравится Никак        http://www.ijp.ru/show/pr.php?failn=03201800115         © Москва, Интернет-журнал «ПРОЛОГ». При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. 208-27-08 e-mail: [email protected]            

   …лучше слепо любить Дульсинею,    чем всю правду узнать о любви.

ТЫ БЕЛКОЙ В РОССИИ БЫЛА

   Ты белкой в России была,    доверчиво-дикой была ты,    была ты ручной и крылатой,    крылатой, не зная крыла;    летела в лесные палаты,    где рдели сквозные закаты    и молча сгорали дотла.      Пушистый комочек тепла,    ты жалась во мраке дупла,    когда октябри моросили,    не знала ни бедной России,    ни боли сознанья, ни зла.      Я знаю: теперь и когда-то    ни в чем не была виновата,    за что и откуда расплата,    зачем с пепелища заката    летит золотая зола?      Россия, Россия, Россия…    Постой, надвигается мгла;    я сна не увижу красивей,    чем тот, когда в бедной России    ты белкой лесною была.      Откуда удары набата,    чья это беда и утрата,    по ком это – колокола?    По веткам горящим бежала,    сквозь пламя – живая стрела…      В глазах твоих отблеск пожара,    неведомой боли игла.

ОНА

   Убедить невозможно ее,    аргументы – пустые скорлупки,    понимает она, как зверек,    интонации, жесты, поступки.    Ведь она не из рода владык —    из породы отзывчивых ланей,    внятен ей лишь природный язык    состязаний, игры и желаний.    Доказать ничего ей нельзя,    как нельзя доказать снегопаду,    что ты ждешь не метелей, а радуг…    Чтобы с ливнем беседовать, надо    самому быть таким, как гроза.      Доказать ей нельзя ничего,    ничего ей нельзя доказать…    Лишь свобода умеет связать,    лишь неведенье, и баловство,    и нечаянное волшебство…

ОХОТНИК

   Знаешь ты безотказное средство,    чтобы сразу к ногам – красота;    от зрачка через мушку до сердца —    несомненна твоя прямота.      На лету свою цель карауля,    в пустоту ты спускаешь курок:    знаешь – встретятся сердце и пуля,    видишь будущее, как пророк.      Мастерство твое с примесью скуки    и небрежности…    Как бы шаля,    и синицу хватаешь ты в руки,    и с небес достаешь журавля.      Но подбитая птица – не птица,    птица может быть только живой:    ей дичиться и ей приручиться…    Ты в руках не держал ни одной.      Небо в сговоре с жизнью. Веками    подменяет добычу земля:    торжествуя, хватаешь руками    не-синицу и не-журавля.

* * *

   Почему эта женщина любит охотника,    мотогонщика любит, а та    поклоняется сыну плотника,    омывает ноги Христа?      Цель их гибельных судеб не познана    у креста, у развилки шоссе…    – Чья ты вестница? Кем ты ниспослана?    – Я такая же баба, как все.      Но ловлю я в смертной бессмертное    и люблю потаенную речь.    Вся ты – слово, что небом начертано,    как тебя, постигая, сберечь?      Нет властителя – нет и узника.    Не о том ли поет ручей?    Ты ничья, потому что ты – музыка!    – Вот мой муж. Не могу быть ничьей…    ………………………………    Худо мне, травы собеседнику    и наследнику немоты, —    не охотнику, не проповеднику,    а угоднику красоты.      Разглядишь ли за музыкой женщину,    на ничейной застряв полосе?    Ты, наверно, не в силах зажечь ее…    – Я такой же мужчина, как все.      Только я и бедней, и богаче, —    мне завещаны жизнью всей    дух Петрарки и плоть Боккаччо —    откровения двух друзей.      И навстречу прозренью ли, обмороку    побегу по шоссе, по росе,    и по проволоке, и по облаку    поклоняться нездешней красе…      Я хочу быть, как все… не как все…

* * *

   Море бывает грозным    и простодушно лучистым,    море бывает грязным,    а просыпается чистым,    берег, конечно, – мужчина,    волна, безусловно, – женщина…    Тут ни с того ни с сего    ты врываешься в стих    диковатая,    с сумасшедшинкой —    мне везет на таких…    ……………….    На свету – светлая,    на ветру – ветреная,    при луне – лунная,    при уме – умная,    при вине – пьяная,    при Христе – тайная…

* * *

   Нет отныне строки,    где бы слово тебя миновало,    оттого и стороннее слово —    как яблоко ало.    Вот что сделала ты:    золотые следы    я ловлю на словах,    что горят, как плоды.      Много лет я живу    в деловом тяжелеющем мире,    и не знает никто,    что нежнейший прошел из ветров    и унес дуновеньем    чугунные гири,    словно связку воздушных шаров…

* * *

   Как за тобой я хожу?    А вот так и хожу и на скрипке играю,    на незримой, – оставить тебя не могу    без музыкального сопровождения…    Так иду за тобой до самой границы,    до незримой – закрытой лишь для меня,    и в разлуке всю ночь    я держу тебя нитью мелодии,    чтоб ты завтра вернулась    и все повторилось сначала.

* * *

   Никто тебя не видел такой,    ни ночью, ни днем, ни в толпе городской,    никто, никогда, ни зимой, ни весной,    ни мать, ни отец, ни даже сама ты    на фото ли, в зеркале – с той красотой    все свыклись, но, Боже, из пены морской    кто видел, рождалась какая, объята    свечением, аурой зыбкой, любовью    в тот миг, – до сих пор ослепляются болью    глаза: только я тебя видел такой!

* * *

   Суждено горячо и прощально    повторять заклинаньем одно:    нет, несбыточно, нереально,    невозможно, исключено…      Этих детских колен оголенность,    лед весенний и запах цветка…    Недозволенная влюбленность —    наваждение, астма, тоска.      То ль судьба на меня ополчается,    то ли нету ничьей вины, —    если в жизни не получается,    хоть стихи получаться должны.      Комом в горле слова, что не сказаны,    но зато не заказаны сны;    если руки накрепко связаны,    значит, крылья пробиться должны.

* * *

   Нежно музыка к ней прикасается    лунным светом, лучом серебра.    Я танцую со спящей красавицей —    как покорна она и добра!      Эти очи, прикрытые веками,    очарованы дальней луной.    Мне открыть одиночество некому:    видит сны, а танцует – со мной…

ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК

   Несбывшегося не перебороть.    Еще ты жив, седого снега пленник…    Он был однажды, Чистый понедельник,    Да не судил узнать его Господь.      Есть тайный дух и явленная плоть.    День миновал. Ты музыки изменник.    Ты князем был, теперь ты старый мельник,    Ты ворон, вор, отрезанный ломоть.      Что будет дальше? Музыка без звука,    Пруд без русалки, тетива без лука,    Несбывшегося медленная месть.      И в книге той, где все пути и сроки,    Тебе предуготовленные строки    Зачеркнуты – вовек их не прочесть.

* * *

   Море плещется слабо.    Тайные искры горят.    Поезд уходит на север.    Ветер спешит на юг.    Имя одно повторяю    тысячу раз подряд,    имя одно —    заклинанье,    свет    и спасательный круг.      Господи, что ты задумал,    что сотворил ты со мной?    Ранил меня красотой,    велел, чтобы я полюбил,    но за миг промедленья    карал меня мертвой тоской,    но за шаг приближенья    ты меня молнией бил.      Путь родниковой реки    кончится солью морской.    Что-то должно случиться,    знать не желаю что.    И, пока не случилось,    я умоляю:    постой    здесь на границе между    горечью и красотой.

* * *

   Люби, пока не отозвали    меня. Люби меня, пока    по косточкам не разобрали    и не откомандировали,    как ангела, за облака.    Люби, пока на вечной вилле    не прописали и Господь    не повелел, чтоб раздвоили    меня на душу и на плоть.    Люби, пока земным созданьем    живу я здесь, недалеко,    пока не стал воспоминаньем,    любить которое легко…

В НЕБЕ НАД АФРИКОЙ

   Полночь к единственным    будет причислена    с гулом турбинным,    с тоской в полусне…    В небе над Африкой    ночью немыслимой    думал о женщине    в дальней Москве.      Медленным пламенем    тучи очерчивал    джинн безголосый    в начале грозы;    люди над пропастью    спали доверчиво,    мерно в неведомое    шли часы.      Поздно мы встретились,    не были вместе мы,    розно родились    и розно умрем —    мы с этой женщиной    в разных созвездиях,    дай же хоть вечность    побыть нам вдвоем!      Только мгновеньями    вечность исчислена…    Можно подремывать    в страшном броске.    В небо закинутый    ночью немыслимой,    всеми ремнями    пристегнут к Москве.

Рекомендуем:  Лучшее в литературном интернете: 11 самых интересных ссылок прошлой недели

* * *

   От меня до тебя – рукой подать,    тоска моя вся тобой пронизана,    как лунным светом,    от моей любви до тебя —    только руку протяни    и коснешься кипени яблоневых веток.    От меня до тебя – только шаг,    только взгляд, только вздох,    только мысль, только песнь,    только сон, только слово,    от меня во все стороны – только ты,    всюду рядом лучи твои,    отблески, очи и брови.    Но меня самого    твой звездный невидящий свет    даже в ясную ночь различает едва ли:    от меня до тебя – расстояния нет,    от тебя до меня – непроглядные дали.

* * *

   Вдохновенье, легкое дыханье,    вопреки листку календаря, —    над столицей длится волхованье    майских дней в начале ноября.      Пусть еще разок лица коснется    молодого света благодать.    Как мне быть, нечаянное солнце?    Лучше б все заранее не знать.      Теплую ладонь твою на веках    удержать хотел бы навсегда.    Почки распускаются на ветках…    Завтра наступают холода.      Облака сведут со мною счеты,    мстя мне тем, что истина – низка.    Завтра утром только самолеты    солнце встретят, взмыв за облака.    Не молю о чуде, свет мой горний,    ты пребудешь в голубой дали.    Завтра вспомню, как немые корни    мнут утробу темную земли.

ТЫ СНИЛАСЬ МНЕ…

1

   – А знаешь, ты снилась мне,    я тебя целовал во сне! —      говорил я, целуя тебя    наяву – твои губы и очи,      но тут и проснулся я —    один среди ночи…

2

   Спасибо хоть за сон. Я снов уже давно    не видел… Мне его навеяла морская    волна, и в разноцветной гальке дно,    и сам сентябрь. И тишина такая,    что слышен мне твой шепот, словно нет    ни верст, ни лет, а лишь в росе рассвет…      Я спал, я видел сон. Я был влюблен. Мы были,    как дети, счастливы. И тыльной стороной    ладони я ласкал твое лицо. Мы плыли    в улыбках, как в лучах… Вдруг сердца перебой    от пробуждения, как будто от измены,    и снова потолок, и стены, стены, стены…

3

   Я в зеркале увидел не себя —    одну тебя на фоне тьмы, в которой    осталось все, что разделяет нас.      Ночь, никого. И я, как вор невольный,    обрадовался – значит, без утайки    разглядывать могу я как свое —    твое лицо…    Слегка пошевелился —    ты в точности движенье повторила.    Я вскинул голову – твою! – встряхнул    твоими волосами, улыбнулся    твоей улыбкой.    Господи, как просто!    Весь я в тебе, или с тобою мы —    взаимоотраженные…    Но вот    мое движение ты повторяешь    чуть медленнее, в полуобороте    вдруг остаешься, и глаза большие,    меня не видят, на меня не смотрят,    тускнеет быстро странное стекло,    и тьма просторнее, и ты все дальше,      а дальше я не помню ничего…

* * *

   …но связь меж нами есть,    хоть провода, как нити, оборвите,    хоть время украдите, хоть пространство    загромоздите камнем и бетоном    и улицами, где невпроворот    круговорот машин и толп столичных;      пусть ветер свищет, и ночная тьма,    как бездна, разверзается, – кладите    на ложе с ней мужчину, а со мной —    другую женщину, но связь меж нами есть    незримая, и все еще – живая…

* * *

   И это с ней умрет —    она молчать умеет.    Однажды нас двоих    коснулся звездный час…    Теперь от немоты    отступничеством веет,    а Слово – это дар,    что продолжает нас.    О музыке смолчать?    Душа окаменеет.    Зачем сама себе    она зажала рот?    Кто песне волю даст,    тот в ней не постареет, —    чем более споет,    тем менее умрет.    Увидевший цветок    смолчит – цветок увянет;    смолчавший про маяк    потопит корабли;    узревший божество    смолчит – и нас не станет;    пустыни подойдут,    подходят,    подошли…

* * *

   Не окликай. Они,    по воздуху ступая,    в кривых мирах – как луч,    мгновенный и прямой, —    лунатики любви,    уверенность слепая,    что нет ни этажей,    ни бездны под ногой.    Неведеньем судьбы    их на ночь награждает    высокая луна,    чьи сети нарасхват;    а кто прозрел, не спит,    кто все соображает,    тот с ужасом глядит    с балкона на асфальт.

СОНЕТ НЕПРАВИЛЬНЫЙ

   Русская тяжелая любовь!    Гибель ей понятнее, чем убыль,    Танец ей милее – среди сабель,    А паденье – в купол голубой.      Мир ей братец, а сестрица – боль,    Мастерица быль менять на небыль:    Тот ограбил небо, кто пригубил    Русскую тяжелую любовь.      Кипень яблонь, ливень, песнь и вопль,    Гордости и горя коромысло,    Против равновесия и смысла    Здравого. О ней не смолкнет молвь.      Любящий и в пламя льющий масло,    Дай тебе любовь, чтоб не погасло!

БАЛЛАДА О ДВУХ ВЛЮБЛЁННЫХ

   Влюбленные крылаты,    они летать умеют.    Влюбленные рассеяны —    их можно обокрасть…

   Она была в белом свитере,    он – в расстегнутом пиджаке,    но это неважно…    Говорят, что влюбленные витают в облаках,    и действительно – люди видели,    что они поднялись по ступенькам    и улетели в небо.    Под крылом самолета    синели поля и леса,    и сгущались облака вдалеке,    но она глядела в его глаза    и тихо гладила его по щеке,    и он говорил ей губами что-то,    и не слышали оба,    как грянул гром,    как взревел мотор самолета,    как налетела гроза.      И тогда решился воришка    (и в небе бывают воришки!),    он у влюбленных стянул, озираясь,    кажется, сумочку и пиджак,    но это неважно —    воришкам бывает на руку    любовь, и гроза, и мрак.      Потом обнаглел воришка    и обобрал их до нитки,    не оставил у них ничего,    как на старинных картинах:    он обнимал ее белые плечи    и она обнимала его.      А когда молния    обожгла крыло самолета    и он камнем пошел к земле,    заметался во мгле воришка —    не хотелось ему умирать,    а девушка тихо гладила    любимого по щеке.      И самолет разбился    с грохотом, в ярком пламени,    и воришка сгорел    с барахлом в руке,    а двое нагих влюбленных    удивленно глядели друг другу в глаза,    девушка тихо гладила    любимого по щеке.

ЁЛОЧКА

   В тихой печали светлого вечера    стоишь, зеленеешь ты,    такая простая,      такая доверчивая,    не зная своей красоты.    Такую, как ты, нельзя не любить, —    полюбят тебя      и сгубят;    такую, как ты, нельзя не срубить,    зимою придут      и срубят.    Будешь стоять на радость семьи    в праздничном великолепье;    лягут на юные руки твои    золотые      бумажные цепи.    Тебе подсунут вместо корней    подставку крестообразную…      Как больно мне будет видеть в окне:    свечи зажгут…    отпразднуют…

* * *

   Совсем закружили дела.    На кухне чистила доску,    никак соскрести не могла    розовую полоску.    Водила ножом невпопад    и вдруг поняла виновато,    что это полоска заката…      О чем ей напомнил закат?

* * *

   Ты правдой считаешь отлив    и всю обнаженность отлива.    Я правдой считаю прилив,    упрямо хочу быть счастливым.    И каждый по-своему прав,    и нет победителя в споре:    нам поровну правду раздав,    качается медленно море.

СОН

   – Что ты наделал? – всплеснула руками.      Действительно, я уронил календарь,    и листки рассыпались по полу.      – Видишь, праздников нет совсем! —    сказала она и заплакала.      Я листки подобрал, и действительно —    одни только черные числа…      Стою виноватый    среди листопада.

* * *

   жить без любви нельзя    можно    жить без юности нельзя    можно    жить без здоровья нельзя    можно    жить без жизни нельзя    можно

* * *

   Ночь упрямо заводит пластинку,    от нее – ни покоя, ни сна:    ничего до конца не постигну,    не узнаю, не выпью до дна.      Сожаленье томит все сильнее,    но заветные сети не рви —    лучше слепо любить Дульсинею,    чем всю правду узнать о любви.      И познание тоже – не догма.    Есть во всем заповедный порог.    Лучше сладко печалиться: мог бы! —    чем узнать, что нарушить не мог.      Коли так, то собраться бы с духом    и признать благодать рубежа…    По ночам между плотью и духом    просвещенная бьется душа.

* * *

   Любовники —    заговорщики,    подпольщики и притворщики,    сообщники, соучастники,    сосчастники, сонесчастники,    подельники, сотворцы,    противники и разводники,    соколы-соколодники —    матери и отцы…

* * *

   Женщиной не овладеть.      Как бы ты ни вскружил ей голову,    как бы ты ни прельстил ее сердца,    как бы ты ни ломал ее волю,    сколько б ты ни владел ее телом —    женщиной не овладеть.      Не для тебя округлится плотно    чрево ее, и набухнут груди,    и сосцы увлажнятся млеком —    не для тебя, временщик.

* * *

   Он полюбил ее, завоевал,    закрепил завоеванное    тысячами поцелуев,    тысячами ночей    и ребенком,    а она мне твердила:      – Ты – первый,    не была я ничьей…      Я мимо ушей пропускал этот вздор,    потому что любил я другую    и мечтал ее душу и тело    завоевать.

ДРУГУ

   Потом узнаешь ты,    как мелочна и вздорна,    как мстительна она,    но только не забудь,    как хороша теперь,    ребячлива, покорна,    бесстыдна и сладка…    и благодарным будь,    что выпало еще    балдеть в игре любовной, —    без женщины такой    была бы жизнь неполной…

* * *

   Почему не веришь, что случилось,    что светло нахлынуло, нашло,    если состоялось, получилось,    если срифмовалось, повезло?      Кайф любовный, молоко парное,    но лишь вознеслись мы до небес,    русская родная паранойя    тут как тут. Привет, подпольный бес!      И когда ты сбрасываешь платье,    подозренья сотрясают дом.    Бывшие товарищи и братья    баррикады строят под окном.      Требуется срочно расковырка    хрупкого блаженства и добра.    В небесах озоновая дырка,    в ткани звездной – черная дыра.      В ванне образуется воронка,    молоко сбежало на плите,    под кроватью пьяная воровка    судорожно шарит в темноте…

* * *

   Сигареты, коньяк    и слова грубоватой бравады…    Наплевать мне, что так, что не так,    в чем права ты, а в чем – не права ты.    Я немую охоту люблю —    терпеливо, упрямо, пристрастно    я мгновенья ловлю,    те минуты, когда ты бываешь прекрасна.    Пусть другие тебя и не видят такой:    прозаический быт – он дальтоник…    Я живой огонек прикрываю рукой,    я его согреваю в ладонях,    уношу его ночью домой    и гляжу на него с благодарной тоской    и с непарной строкой о тебе    засыпаю…

* * *

   Не верь, не верь поэту, дева…

Ф. Тютчев

   – Молчи, не прекословь:    любовь, любви, любовью…    Запущен был тобою    я в купол голубой.    Любви слагая оды    по воле высоты,    летел я дни и годы,    лечу… Но где же ты?    Тебя в краю высоком,    встречая новый день,    я сбросил ненароком    как первую ступень.

СКВЕРНЫЙ СЮЖЕТ

   новизна восторг влюбленность    ревность вымысел мечты    возвращенье окрыленность    объяснение цветы      водка ночь страсть    рот грудь стон    ритм дрожь всплеск      и отваливается    и закуривает

НАЧАЛО И КОНЕЦ ВЕКА

   Здравствуй, Прекрасная Дама!    Рад бы, да нет фимиама,    нет воспарения духа…      Есть на экранах – порнуха.    Фотомодель и реклама,    Кардиограмма бедлама.      Где ты, Прекрасная Дама?    Здравствуй, прекрасная шлюха!

XIV

Нырнула жизнь в себя и свет достала

И речь, и счет при этом сберегла:

Изъять нельзя ни буквы, ни числа —

Все существует, как существовало.

Яйцо Вселенной, истины лекало.

Спиральная шкала добра и зла…

Цель не видна, но к ней летит стрела.

Как уловить идею сериала?

Все проще, чем я думал. На вопрос

Ответит измерение иное…

Но этих, этих глаз мне жаль до слез.

Желанье жить – желание святое.

Смерть попирая, впереди Христос,

Когда, дрожа, слились во мраке двое.

XV

Когда, дрожа, слились во мраке двое —

Взойти звезде в утробной темноте.

Стремится материнство мировое

К единству в бесконечной полноте.

Дитя есть дань первичной чистоте,

Любовь – игра и чудо роковое.

Ты – царь, построив кров над головою,

Но Бог – и тот распят был на кресте.

Призвание, обязанность и дело!

Отдельно – вызревание внутри.

Вдруг седина, предвестница предела,

Но нет предела в завитках зари,

И нет конца, как не было начала.

Нырнула жизнь в себя и свет достала.

1992

Cтихи разных лет

* * *

Когда голубым озареньем

распахнуты окна в луну

и пагубно пахнет сиренью,

боюсь – никогда не усну.

О молодость, будь покороче!

Но все неподвижней, длинней

семнадцатилетние ночи,

что всех одиночеств больней.

И снова не сплю. И губами,

как рыба, я воздух ловлю.

Не сплю, задыхаюсь я, мама,

я первой любовью люблю…

1948

* * *

Паровоза ровный шум:

«Мы утешим, мы утешим…»

Буквы милые пишу

На стекле окна вспотевшем.

Вереницы быстрых сел,

Виноградники, вокзалы…

Я гляжу теперь на все

Сквозь твои

инициалы.

1949

ПИСЬМО

Пришло наконец.

Я схватил его жадно,

Я целую вечность надеялся, ждал…

Прости…

На секунду мне стало досадно,

Когда на конверте твой почерк узнал.

Прости…

Среди писем искал я упрямо

Мой адрес, написанный женской рукой,

Но только небрежной, рукою другой…

Прости меня, мама.

Я знаю – ты слушаешь сводки погоды:

Сурова ли нынче зимою Москва?..

И вновь над колодою карт у комода

Склонилась седая твоя голова.

На сердце у сына —

Бубновая дама.

На сердце у дамы —

Король,

Но не я…

Ты все понимаешь, родная моя…

Прости меня, мама!

1950

* * *

Звезды тихо проходят в окне.

В страницах учебника – вкладыши.

Ты спокойно дышишь во сне,

Как на столе твоем ландыши.

Все, что может обидеть твой взгляд,

Все, что тебе не по сердцу,

Ранит меня,

будто я виноват,

С меня одного и спросится.

Я хочу, чтоб тебя

не смела весна

Грязью случайной выпачкать,

Чтобы ночью мимо окна

Проходили трамваи на цыпочках,

Чтобы слова клеветы

Никогда не могли тебе встретиться,

Чтобы на лестнице были цветы,

А соседки чтоб не было – сплетницы,

Чтобы не было лжи золотой,

Чтобы не было лгущих для выгоды,

Чтобы не было рядом пивной,

Пьяных

с глазами навыкате,

Чтобы нагло с земли иной

Враг не встал бы,

обритый наголо,

Чтоб вернулся отец твой,

убитый войной.

Чтобы ты, дорогая, не плакала.

Чтобы не было меж людьми

Ничего из того, что души коверкает,

Чтобы мир,

многоцветный мир,

Тебя отразил, как зеркало.

Я хочу, чтоб несчастья сошли на нет,

Пустыри превратились в цветущие заросли,

Чтобы мир твоих восемнадцати лет

Не потускнел бы и в старости.

1952

СЛЕДЫ

Белый лес. Пугливая дремота.

И морозный неподвижный дым.

Валенки и маленькие боты

На снегу оставили следы.

Валенки ступали в снег весомо,

Боты – как-то легче и нежней.

Вздрогнула синица. Хрустким комом

Снег, шурша, осыпался с ветвей…

Маленькие боты вдруг пропали.

Не ищи – напрасные труды.

Валенки, однако, оставляли

Более глубокие следы.

1950

ГРОЗА В ПОДМОСКОВЬЕ

В лесу затихло перед часом,

Когда нахмурилось, когда

Заговорили тучи басом

И с неба хлынула вода.

Всю ночь хлестал взбешенный ливень,

И у плотины падал грунт,

И всколыхнулся пруд ленивый,

Преобразился, поднял бунт.

Он шел на приступ все упорней,

И в час, когда серела мгла,

Взметнувши судорожно корни,

У моста рухнула ветла.

Вода гнала свои лавины,

Осатаневшая со зла.

Прорвав дощатую плотину,

Освободилась и ушла.

Умолкли споры громовые.

Застало солнце тишину.

Лучи рассветные впервые

Прошлись по илистому дну.

И целый взвод рыбацкий прибыл.

Среди мальчишек суетня.

На черном грунте бьются рыбы,

Как вспышки белого огня.

Искрятся струйки у плотины,

Как непричастные к беде,

И щепки плавают в невинной,

И даже ласковой воде.

А лес, умытый, обновленный,

Прохладный лес туда зовет,

Где сосен стройные колонны,

Зеленый соловьиный свод.

Сюда из сутолоки дачной

Не проникают провода,

И удивительно прозрачна

В глухих обочинах вода.

Лежат ковром в заливе свежем

Иголки придорожных пихт,

И шкуру бурую медвежью

Теченье выткало из них.

Грибы повысыпали густо,

Приподымаясь без труда.

Как видно, занялась искусством

Отбушевавшая вода.

Теперь – трудиться в перелеске.

Питая корни и листы,

Чтоб жизнь явилась в новом блеске

Непринужденной красоты.

1952

ЛИЧНОЕ СЧАСТЬЕ

Люди часто от счастья молчат,

Поневоле от боли кричат…

Счастье,

Откуда ты к нам прилетело?

Ты – и дум, и желаний согласье.

Все исполнилось. Все – до предела.

В тишине заполночного часа

Теплота любимого тела,

Полнота полусонного счастья.

Мы вдвоем. Ничего нам не нужно…

В этом городе южном,

Нешумном и душном

Мы нашли переулок укромный,

В комнатенке наемной

Ночевали впервые…

Мы молчали.

Плескалась волна у причала,

Шли часы. Ливень лил. Ночь молчала.

Просыхали, курясь, мостовые…

И в молчанье бездонном

Обозначился звук. Появился не вдруг.

Не заметили мы, где возник этот звук,

Но потом он прорвался отчетливым стоном.

Рекомендуем:  Владимир Гандельсман. Видение

Этой боли мы были соседи!

Тонким песенным голосом меди,

Не далекая,

Долго звенела труба,

Одинокая пела судьба.

До окна дотянулась, хватаясь за сучья.

Стала рядом и к сердцу она поднялась.

Неожиданно

Оборвалась,

И молчанье росло, ожиданием мучая.

Мы молчали.

Плескалась волна на причале.

И опять заметалась, от боли слепа,

О своей бессловесной печали

Одиноко трубила труба.

Что ж ты хочешь от нас? Разве мы виноваты?

Разве мы отказались кому-то помочь?

Разве мы не страдали когда-то?

Разве мы виноваты, что счастье нашли в эту ночь?

1955

* * *

Вчера ты снилась мне такой

как прежде: грешной, молодой.

Ты в платье мамином, бывалом,

просвечивающим почти,

в том перекроенном, линялом,

каких сегодня не найти.

Опять развалины мне снятся,

те, что отстроены давно.

Там смело можно обниматься,

там руки длинные акаций,

как прежде, тянутся в окно,

там запах гари, ветер шалый.

там на полу растет трава,

а потолок глядит провалом,

где в первых звездах синева.

Я просыпаюсь среди ночи,

и странно длится тишина,

и только сын во сне лопочет,

и спит, как девочка, жена…

Все изменилось с пробужденьем…

Но пусть еще идут года,

пока я жив – ты молода

в том грешном платьице весеннем.

1960

* * *

Это щит и лекарство:

от златого ключа,

от венца на полцарства

отказаться сплеча.

Если только вполглаза,

если в оба нельзя,

есть спасенье отказа —

ты отводишь глаза.

Вместо просьбы и клятвы

правду вынь да положь,

если только полправды —

лучше полная ложь.

Я привык обольщаться:

не дошел – так дойду,

ты ж охотно полсчастья

отдаешь за беду.

Пожалей верхолаза,

дай привал мне в пути.

Ты угрозой отказа

приказала: лети!

И в ответ на расчеты

половинкам – запрет:

нету ни полполета,

ни полмузыки нет.

Отсекаешь ты сразу,

не хитря, не темня:

превосходством отказа

побеждаешь меня.

Побуждаешь к усильям,

чтобы в муке творец,

не имеющий крыльев,

их обрел наконец.

1961

* * *

Цепью скованы времени звенья.

Этой истине —

грош цена:

для тебя существует мгновенье,

своенравная правда звена.

И звено звенит самовластьем,

становясь в кругу ворожбы

то наручником,

то запястьем,

то кольцом нареченной судьбы.

Я запутываюсь понемногу.

Надо проще.

Все сложное – ложь.

Ты минуте веришь, как Богу,

ты минутой живешь.

Весел миг – так себе в угоду

безоглядно, легко и грешно

претворяет трезвую воду

в золотое хмельное вино.

Вдруг застынет —

увидит пустыню,

даже если кругом вода.

Обернется вино полынью —

Миг воды не пьет никогда.

Все сияет,

коль миг раздобрится,

заскорбит —

погрузит во тьму.

Миг

Вселенную лепит по образу

и подобию своему.

Мигом прошлое переиначит,

переменит грядущее вмиг.

Бог минутный, смеясь или плача,

как в два зеркала,

смотрится в них.

Я устал от вина и полыни,

но опять наливаю бокал.

Золотая рыбка,

рабыня,

карп зеркальный в застенке зеркал.

1962

* * *

Хлынул дождь с налета,

как сквозь решето.

С ней случилось что-то,

я не знаю что:

позабыла боты,

вышла без пальто…

А за поворотом —

пьяное авто…

* * *

Безысходность ночной тишины…

Замороченным ляжешь, усталым

и враждебное тело жены

ты нащупаешь под одеялом.

Вы вдвоем на кровати одной,

но разлука любая короче

одиночества, что среди ночи

пролегло между ней и тобой…

* * *

С какой силой защищаешь ты свои слабости,

с каким умом отстаиваешь свои глупости,

с какой искренностью – свою наигранность,

с какой нетерпимостью – свое терпение,

с какой болью, жалостью, милостью

казнишь ты меня и себя!

1968

* * *

Это просто стихи ни о чем,

это легкая зыбь настроения,

это дальние тени старения

появляются солнечным днем,

до меня дотянуться не могут,

я спокоен, любим и влюблен,

но встречаю я с завистью сон,

где я снова несчастен и молод…

1958

* * *

Застолье да веселье – мне помеха.

Компании – как по сердцу лемех.

Хотел бы я отвлечь тебя от всех,

Увлечь от притяжения успеха.

Ты мне нужна одна. Мне не до смеха,

Побудь со мной. Прошу… Но, как на грех,

Когда близка лирическая веха —

Я сам ищу препятствий и помех.

Меня учили опыт и эпоха.

Но все не в счет. Остался только вздох,

Неразбериха и переполох,

И что ни шаг – жди от себя подвоха…

Сонет правдив – хорош он или плох —

Не зря в нем «эх» помножено на «ох»!

* * *

Я так удивился, когда ты сказала,

что любишь меня,

вернее, слова я услышал,

а смысла не понял,

они были неприложимы ко мне, как я мог

их вызвать – такие большие слова!

Что делать мне с ними? Не знаю.

Меж тем они делают что-то во мне…

Я утром проснулся,

как будто из долгой отлучки вернулся,

Сейчас вот войдут и поздравят,

что я победил на каком-то турнире,

что сделал открытье,

которое счастья прибавит

в измученном мире…

Поверят в меня и прославят,

придут, обо мне говоря

как о выдающейся личности,

которую любят не зря…

Мне надо скорее увидеть тебя,

увидеть себя твоими глазами,

услышать еще раз, что ты, а не кто-то! —

меня – не кого-то другого! —

меня!..

* * *

…Среди жестов и фраз,

полуночных причуд —

понимающих глаз

мимолетный прищур…

От открывшегося-нераскрывшегося,

среди тостов, жестов, гримас,

от случившегося, но небывшегося

полуисповедь, полуроманс.

Колдовала, сама расколдовывала

и одаривала-обворовывала,

то пригубливала, то расплескивала,

танцевала, пела, пила,

то чудила, то чудодействовала,

то отчаянно чуда ждала…

Переломы в судьбе,

и надежды, и боль

не припишет себе

дурачок-алкоголь.

Алкоголь-дурачок,

он податливый…

А в ней умница-черт,

черт талантливый!

То бесенок, то бес,

трезвый, хоть и смурной,

он – как противовес

смутной прозы земной, —

дал ей власть, как луне,

быть и тут, и вовне:

разломясь на волне,

плыть в ночной вышине.

Смотришь, тайну тая,

вся встревоженная,

чутко вскинутая,

настороженная…

Целовала без уст,

колдовала сама

и в порыве безумств

не была без ума,

не была без ума от влюбленности,

и желания были просты,

но, печальный в своей опаленности,

кто-то добрый смотрел с высоты:

«Мне делиться не велено вечностью.

Замирают шаги за дверьми…

Как мне жаль детей человеческих,

разучившихся быть детьми…»

* * *

Жить собрался я мирно и кротко,

но опять и опять весной

надо мной

любовь и эротика

ходят врозь,

как солнце с луной.

Вдруг нечаянно и прелестно

сопрягается с солнцем луна, —

через плоть

между сердцем и чреслами

напрягается больно

струна.

* * *

Пускай другие ищут робко

Аллею темную одну, —

А нам легко, нажав на кнопку,

Гасить настольную луну;

И в этой комнате вечерней,

Где занавешено окно,

Тогда становится пещерно,

И первобытно, и темно.

Тогда рассеянной ладошкой

Ты вспоминаешь наугад,

Что под отглаженной одежкой

Дикарской шерстью я богат.

И все твое в переплетенье

Моим становится вполне:

Мои глаза, мои колени,

Моя ложбинка на спине.

Ты вся моя, ты вся родная,

Торопишь, губ моих ища,

Замрешь и ждешь, изнемогая,

Как поле знойное – дождя.

Внезапно мы коротким блеском

Озарены, ослеплены, —

Как молнией, горячим всплеском

Твоей касаюсь глубины.

И сон не встанет между нами.

Ты, засыпая, в полусне

Подушку трогаешь губами,

Губами тянешься ко мне.

1958

О САМОМ КРАСИВОМ

Рассажу о зеленом и синем,

о вершинах в лиловом дыму,

но сначала —

о самом красивом,

о самом красивом

в Крыму.

Брызги летели веселым жемчугом,

прозрачной была глубина.

Видел я

молодую женщину,

с морем играла она.

Я женщину эту знал в комнате,

в городе,

и думал, что знаю ее до конца,

знаю счастье

в движениях, в голосе,

в отрешенном сиянье лица.

Но такого счастливого смеха

я не слышал еще никогда,

ибо искры поющего света

ей зеленая дарит вода.

Отдыхая, легла на спину, —

тело зыблет живой малахит, —

в небо смотрит,

руки раскинув,

чайка, крылья раскинув,

парит…

Море чует влюбленную душу,

что природной свободой полна.

Ей пора выходить на сушу,

но обратно тянет волна…

Ты была ли моей?

Ты была ли замужем?

Ты девчонкой плывешь,

ничьей,

ты, как ласковый радужный

камушек, —

он горяч от лучей.

Ты, как радужный камушек

ласковый, —

в нем неведомо скрыты огни —

заиграет он всему красками,

только в море его

окуни!

1959

ПРОМЕТЕЙ

Земля замирала немо

в плену ветров и снегов…

Я вырвал Огонь у неба,

похитил его у богов

и отдал его навеки

людям,

что босы и наги.

Они унесли на ветках

живые жаркие флаги.

Но муки не сыщешь горше!

За раскрепощенье Огня

у глаз моих кружит коршун,

наважденьем

терзает меня.

По миру сожженные кровли

ищет мой кровный враг,

он ждет, чтоб Огонь я проклял,

призвал спасительный мрак.

Черные крылья тенью

мои заслоняют глаза.

Виденья, виденья, виденья

от взмаха крыльев скользят.

Пожары встают,

как судьи.

Я вижу безумье и страх.

Дома поджигают

люди,

люди горят на кострах.

И в очи мне – пепла ворох

и в сердце мне —

огненный ад.

Дети горят, как хворост,

они мне огня не простят!

Услышь меня,

дальний правнук,

я верю —

меня поймешь:

из рубленых звеньев правды

куется тяжелая ложь!

О, как я хочу,

чтоб пожары погасли!

Я б каждую жертву спас,

прикованный —

буду я счастлив

сгореть,

чтоб Огонь не погас!

1958

СВОБОДА

– Мы вспоминаем постепенно:

предначертаниям верна,

из моря крови – красной пены

явилась, светлая, она.

Ей гибель с первых дней грозила,

над ней кружило воронье;

мы стали знаменем и силой,

мы стали голосом ее.

Пока мы мерли и боролись,

чтоб только выжила она,

ее доверили мы воле

сурового опекуна.

Мы для нее недоедали,

мы ей несли свое житье.

Дворцы из мрамора и стали

мы воздвигали для нее.

Когда потребовались штурмы,

мы не жалели сыновей,

когда потребовались тюрьмы,

мы даже тюрьмы дали ей.

Любой ценой мы побеждали,

нам становилось все трудней,

чем больше мы о ней кричали,

тем меньше думали о ней.

Мы славословили и гнулись,

мы чашу выпили до дна,

когда ж внезапно оглянулись,

мы спохватились:

где она?

1956

ЭТИ ТЫСЯЧИ…

– Кем хочешь ты быть?

– Полководцем.

– Постой, не спеши, мальчуган.

Но знамя, как птица, бьется,

Победно гремит барабан.

Опять наступление снится,

Шагают в пыли войска…

(Менялись на карте границы,

Как на небе облака.)

Где-то плывут эскадры,

Гудят самолеты во мгле…

Лежат военные карты

На мамином старом столе.

Стрелки пронзают фронт,

Танки ломают фланг,

В последний вражеский форт,

Втыкаю торжественно флаг.

Я был генералом, братцы,

Заглядывал далеко.

Планировать операции —

О, как это было легко!

Все плюсы и минусы —

Взвесить.

Сто тысяч в прорыв —

Это плюс,

А минус – на глаз —

Тысяч десять,

Пока я вот здесь

Укреплюсь…

Вырос я.

Не в силах вычесть

Из ста тысяч

Десять тысяч.

Я ошибся в детской вере

Генеральски мстить врагу.

Я планировать потери

Не умею,

Не могу,

Даже в мыслях разучился

Верховодить на войне.

Десять тысяч…

Эти числа

Горло сдавливают мне.

И уже не числа – судьи:

Десять тысяч лиц и судеб,

Двадцать тысяч глаз людских,

Двадцать тысяч звезд земных.

Не гожусь я в полководцы.

Если все-таки придется,

Если все ж осилить надо

Ненавистную беду,

Лучше я простым солдатом

В бой пойду и упаду…

1969

ЧУДО-69

В тихой комнате у телевизора

человек с пересаженным сердцем

(сам он чудо) увидел чудо:

человек ступил на Луну.

…А потом Армстронг покидает Луну,

а потом умирает Блайберг,

и все становится на свои места,

все остается по-прежнему:

голодный голоден, сытый сыт,

убитый убит и печаль печальна,

несовместимости несовместимы,

невыносимое невыносимо,

нерешенное не решено,

Луна на луне, а Земля на земле;

бьют отцы сыновей за неправду,

а за правду карают отцы государств,

круглосуточно радиостанции

танцевальную музыку передают…

Все по-прежнему.

Но ведь человек с пересаженным сердцем

все-таки видел

человека, ступившего на Луну!

* * *

В середине декабря

выпал снег, и выпал зря.

Потеплело как назло,

мостовые развезло,

и туман сырой тоской

распростерся над Москвой.

Все на нет в тумане сходит,

и душа в тумане бродит,

и туманно клонит он

в неподвижность,

в старость,

в сон.

Все уходит, все проходит

незаметно и не вдруг,

и взаимность переходит

в ожидание разлук…

Но туману не в угоду,

невзирая на погоду,

как в другие декабри,

у ларьков полно народу —

нарасхват календари, —

и на том себя ловлю,

что я втянут в эту давку

и что очередь к прилавку

безотчетно тороплю…

1974

* * *

Тогда мне было некогда писать стихи.

Приходилось ловить их

между двумя ударами сердца,

между двумя поцелуями,

между двумя экзаменами,

между двумя танцами,

между двумя стаканами,

между двумя станциями.

Писать было некогда, нечем и не на чем.

Приходилось ловить наизусть

все, что взахлеб высекалось

между гневом и смехом,

между зовом и эхом,

между слезой и улыбкой,

между ошибкой и сшибкой,

между прошлым и будущим,

между миром и мной,

между ливнем и радугой,

между землей и звездой.

Теперь, слава богу, у меня есть время,

теперь, слава богу, у меня есть место,

кресло, стол, бумага, машинка,

карандашный набор и коллекция ручек

все, чем я не пишу стихов…

1975

ПОД ГИТАРУ

Не заметил, когда

я весну перерос,

не заметил, когда

распрощался я с летом.

Не заметил, когда

стал поэтом всерьез,

не заметил, когда

перестал быть поэтом.

Убывающий луч,

старый шар голубой,

переливы текут

ускользающим дымом…

Не заметил, за что

стал любим я тобой,

не заметил, за что

перестал быть любимым.

Я на камень теперь

преклоняю главу,

прошатавшись по улицам

с волчьим билетом,

но пока я живу —

вдруг проснусь наяву,

вдруг любимым проснусь

и поэтом!

1976

МУЗЕЙ ВОСКОВЫХ ФИГУР

Знаменитости всей земли

для любопытной публики:

наверху – короли,

внизу – преступники.

Полюса империи —

низкий лоб и чело.

Наверху – полубоги,

внизу – полузвери,

добро и зло…

Кому – петля,

плаха,

стул электрический,

кому – бархат,

золото,

серебро.

Венценосцы, ваши величества,

это очень хитро,

зло – ведь просто вопрос количества,

много зла —

переходит в добро,

в государственное,

коронованное,

каменное,

кованое…

Но сверху срываются изредка

и на плаху падают в обмороке,

но снизу врываются изверги,

и на троны садятся оборотни…

Дорогая мадам Тюссо,

зал властителей,

комната ужасов,

верх и низ,

ад и рай —

колесо,

и оно, понимаете, кружится!

Лондон, 1961

* * *

Даже самый живучий подлец

умирает наконец,

но обидно, что чаще всего

достигает почтенного возраста,

и в последний путь провожают его

рыданья Шопена и Моцарта…

1961

ГОРОД МОЙ

У него было десятки названий.

Греки из Милета окрестили его Никонион,

римляне – Тира, анты – Турис, угличи – Белгород,

молдаване – Четатя Албэ, турки – Аккерман…

1

Судьбы мира вершили столицы,

Обнимаясь и ссорясь порой.

Проживал городок на границе

Между Первой войной и Второй.

Корни стары, но молоды ветви!

Ты из тех городов-стариков,

Приблизительно двести нашествий

Переживших за двадцать веков.

Ты на месте стоял и привык,

Что граница, как тело удава,

Пролегала то слева, то справа,

То поодаль, то снова впритык.

Где Итака твоя, Одиссей?

Одиссей в неожиданной роли —

Ты под ветром как дерево в поле.

Никогда ни на шаг от корней.

Если полон ты листьев веселых,

Значит, полон и трелей, и гнезд.

Если ветви и немы, и голы,

Значит, ночью полны они звезд.

Время было смычком, а ты —

скрипкой.

Только чаще по волнам времен

Ненасытные Сцилла с Харибдой

С четырех налетали сторон.

Не герой, не палач.

Ты, пожалуй, дурацкий с пеленок.

Ты трепач и скрипач,

Ты и тертый калач, и теленок.

Но сердито тебя, городок,

Время дергает за поводок

Взад-вперед… Только истина скрыта.

Не ища ни побед, ни беды.

Словно ослик расставив копыта,

Упираешься ты…

В агитации дюжины партий

Не сумел разобрать ни аза.

Надвигается – чуял – гроза,

И спешил затеряться на карте,

Чтоб грозе не бросаться в глаза.

Неужели, предчувствуя войны,

Город мой был невольно готов

Превратить своих девушек стройных

В старых дев, чтобы не было вдов?

Потерпи и не плачь,

Город горечи в брызгах соленых.

У тебя еще много силенок

И залетных удач.

У руин молодая трава,

У развалин целуются пары,

И глядит не мигая вдова,

И закаты в глазах как пожары…

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: